ОПТ. Ему, как и Сереге Алтынову, вменялся эпизод почти пятнадцатилетней давности – соучастие в убийстве белорусского банкира, застреленного в мае 1993-го в Минске.
Брали Сухаря дома в Питере, группа захвата сработала прямо напротив тамошнего ФСБ. Принимали жестко. Со страху отбив сухожилия на ногах и, обездвижив центнер с гаком, мусорам пришлось волоком тащить Сухаря до машины на глазах у изумленной публики. Затем повезли в лес.
«Я думал мочить везут, – рассказывал Саня. – А они, оказывается, отрывались от возможной погони. Во до чего бздливые! Постояли в лесочке, отзвонились, проверились и снова в город. Привезли домой на обыск. Старший группы, полковник, жевало, как вокзальные часы, легче закрасить, чем объехать, – говорит мне: “Вот у тебя машина хорошая, значит, кого-то одного, по крайней мере, убил, квартира большая – значит, минимум еще двоих!”.
“С чего ты взял?” – спрашиваю я. “У меня логика такая”, – скалится мусор, а на руке котлы от двадцатки. “У тебя картошка дома есть?” – спрашиваю мента. “Ну, есть”, – отвечает. “Выходит, что ты пидор! Такая вот у меня логика!”»
В Москву этапировали этой же ночью. Билетов на поезд в кассе не хватило даже для мусоров. Поэтому выгнали проводницу из ее будки. Меня – на нижнюю полку, а пристегнутого ко мне козла – на пол».
– На обыске ничего не сунули?
– Сунуть не сунули, а сто штук зелени ушли, как дети в школу.
– На 51-й?
– Конечно, – усмехнулся Сухарь. – Мусорам что ни скажи, перекрутят, как хотят.
– А что по срокам?
– Хрен знает. Менты кошмарят двадцаткой. – Миша равнодушно вздохнул. – Посмотрим…
– Вань, ты куришь? – спросил меня Слава, возившийся возле холодильника.
– Никак не соберусь бросить. А вы не курите? – недоуменно уточнил я, покосившись на чернеющую на углу «слоника» пепельницу.
– Не-а, – осуждающе-деликатно покачал головой Шер. – До тебя здесь Андрей Салимов сидел по банку «Нефтяной», может, слышал? Он курил.
Миша оказался скуп на слова. Казалось, всякое общение его тяготило. Однако это обстоятельство не мешало видеть в Сухаре удобного сокамерника и приятного собеседника, редкость высказываний которого лишь обостряла значимость последних.
За первые два месяца тюрьмы самым больным вопросом для меня стали письма. Посланные с воли, они большей частью терялись по дороге ко мне. Некоторые навсегда оседали в спецчасти изолятора, которая цензурировала почту, иные, якобы способные пролить свет на обстоятельства моего уголовного дела, безвозвратно уходили к следователю. Негласный выборочный запрет на переписку с близкими являлся своеобразной формой пресса, используемой на «девятке». Особенно тяжко это по-первости, когда тюрьмой еще не начал жить, когда все еще по инерции дышишь волей, не осознавая мрачную явь казематных стен, когда решетки, тормоза, параша, шевроны и «руки на стену» кажутся зловещей бутафорией к какой-то глупой заезженной трагедии, где вот-вот рухнет занавес, вспыхнет свет и ты, не утруждаясь аплодисментами, рванешь в гардероб… Единственное,