из него двенадцать дев простовольны праспоясыя Диофа и Чудейф и попадоша этим девам три Евангелиста Лука Марка и Иван Богослов. И спросили их что вы за девы. Мы царя Ирлуга дочери. А куда же вы идете. В человеческий мир к расы Божий. Фамина Василься тело изнурить кости изломать а когда увидим или услышим сей список то неоглетко побежим от рабы Божий Василия. Взяли эти евангелисты дубцов и били их позараз. Аминь[136].
В другой части своего дневника Заленский отмечает, что многие беднейшие крестьяне соглашались на эффективные меры против эпидемических заболеваний вроде дезинфекции одежды или безотлагательного захоронения трупов умерших только “под угрозой наказания”[137].
Несмотря на людское недоверие, земской медицине удалось существенно изменить способы лечения и представления о природе болезни, бытовавшие в народе. В августе 1892 года Чехов, на несколько месяцев оставивший литературу, чтобы принять участие в борьбе с эпидемией холеры в Московской губернии, писал Суворину: “Хорошего больше, чем дурного, и этим холера резко отличается от голода, которого мы наблюдали зимой. Теперь все работают. Люто работают. В Нижнем на ярмарке делают чудеса, которые могут заставить даже Толстого относиться уважительно к медицине и вообще к вмешательству культурных людей в жизнь. Похоже, будто на холеру накинули аркан. Понизили не только число заболеваний, но и процент смертности”[138]. Вечно подверженный тревоге и беспокойству Булгаков с удивлением обнаружил, что за пятнадцать месяцев работы сельским врачом ему удалось заслужить уважение у местных жителей, притом что одиннадцатичасовой рабочий день и постоянно растущее число пациентов абсолютно вымотали его. Позже, после окончания очередной эпидемии холеры, даже Заленский осторожно отметил, что среди более молодых людей уважение к новой земской медицине постепенно вытесняет старые способы лечения[139]. И все же до полной победы над знахарством и деревенскими суевериями было еще очень далеко. Деревня все еще с большим подозрением относилась к земским врачам. Однако слом привычного хода жизни, паника военных и революционных лет и отчаянные попытки ухватиться за прошлое перед лицом террора и ужаса после 1917 года – все это повернуло вышеописанный процесс вспять, сделав невозможным разговор о простой преемственности и неразрывности истории.
Через пятнадцать лет после опустошительного голода 1891–1892 годов, в конце лета 1906 года, на юге России снова случился неурожай. Улицы провинциальных городов – Хвалынска, Саратова, Пензы и Нижнего Новгорода – вновь заполонили голодные попрошайки. Толпы нищих собирались на железнодорожных станциях, а на пыльных площадях матери с распухшими от недоедания младенцами, сироты и беженцы безысходно ожидали спасения. Десны голодающих кровоточили из-за цинги, а их лица были изуродованы открытыми язвами и нарывами. В ту первую зиму в Крыму, пострадавшем больше других регионов, голодающим пришлось еще тяжелее из-за невозможности согреться: голод усугубился