бесконечно просторного – даже надежду вмещающего – мифа. Плавать в нем – как на воздушном океане, на воздушном корабле.
Но иглу повсюду встречает боль. И по всему выходит, что боль же – единственный точный инструмент познания. И единственно верный итог. Растворена в каждой твари, в каждой частице творения, в том-то и состоит счастье их родства, причиняющее любовь.
А болевой центр бытия – сами знаете Кто. Ему Елена Шварц и пишет. Отраженные Его молчанием свои мысли слышит как ответные. Словно свет идет по лучу вспять.
И довольно об этом. Главное, что стихи очень красивые. Крошить их на цитаты – жалко. Тут надо бы, как Белинский: знай всплескивай ручонками да восклицай: нет, вы только послушайте! – и катай подряд элегию за балладой, балладу за элегией. Но Белинского Краевский держал на полистной оплате…
А строчкой, самой расчудесной, – разве кого удивишь, увлечешь? Да и кто же не знает, как пишет Елена Шварц. Некая подземная известность была, говорят, у нее уже к середине шестидесятых годов. Абсолютно-бесспорно-очевидно-прекрасные стихи датированы началом семидесятых… «Бестелесное сладострастие» – кто читал, вряд ли забыл:
Головы моей нету, правда,
Всего лишнего я лишена,
Слезли платья, рубашка и грудь,
Но когда я пылинкою стану —
Вот тогда моя явится суть.
Нет, все же не удержусь: в самом деле, бросьте взгляд. Вот какой оборот приняла тема к концу девяностых. «Урок анатомии»:
Наш тазобедренный вертлюг
Как нетопырь или лопух…
Удобен, но смешон костяк —
Складной невидимый дурак.
И атласы, увы, не врут —
Ты все ж паяц, у Бога шут.
Усмешку скрытую в костях
Уравновесит разве кровь,
Все тайны боли, блеск в очах
И твари грозная любовь.
Кстати: вы, разумеется, заметили, что Иосиф Бродский и Елена Шварц – антимиры? То есть вполне подобны, только атомы вращаются в разные стороны.
Еще кстати: такое уже случалось в здешней словесности. Только убрали одного с глаз долой – сразу же другой просиял.
…Одно затруднение: томики-то дорогие. Но, с другой стороны, упустить – локти потом кусать.
Фигль-Мигль. Характеры
Нева. 2002. № 8.
В кои-то веки в Петербурге появился настоящий эссеист. Причем не шестидесяти лет, не пятидесяти, даже не сорока – в худшем случае тридцатилетний!
Остановимся на этом, якобы второстепенном, обстоятельстве. Петербургский Homo scribens подразделяется на два подвида: писатель молодой (не старше 35) и писатель известный (не моложе 50). Особи промежутка в литературе практически не встречаются. Достигнув 35, носитель словесных способностей погружается в местную Лету и бредет по дну. Кого не унесет течением, не разрубит винт буксира, кто не истечет кровью, поранившись о какой-нибудь ржавый осколок или пружину, – не отравится нечистотами – не примерзнет