пассажиров и команды. В нашем случае эта точка должна быть достаточно далеко от Эдинбурга, чтобы Майкрофту хватило времени ознакомить нас со всеми подлинными фактами дела до прибытия на место. На этом телеграмма внезапно заканчивалась; при обычных обстоятельствах я был бы горд тем, что так ловко ее разгадал. Но нам в эту ночь предстоял долгий путь, и даже при той скорости, какую развивал паровоз, до границы с Шотландией оставалось еще немало. Похоже было, что нам не удастся скоротать это время сном или же каким-то иным способом избежать обсуждения мрачной темы, мельком затронутой Холмсом перед нашим отъездом с Бейкер-стрит, а она, между тем, вызывала у меня смертный ужас – а также, разумеется, сомнения в здравости рассудка моего друга.
– Это чудовищная история, Ватсон, – задумчиво говорил Холмс, довольный тем, что у него наконец было вволю табаку его любимого «бодрящего» сорта; табак уже тлел у него в трубке, и Холмс предвкушал погружение в детальный разбор жестокости человека к человеку, как иной мог бы предвкушать сытную и обильную трапезу. Правда, эксцесс, о коем Холмс намеревался говорить сегодня ночью, случился триста лет назад; но у Холмса своеобразное понимание добра и зла, и ему не важно, когда совершилось преступление, вчера или в прошлом году; напротив, тот факт, что правосудие так сильно запоздало, лишь заставлял его мозговые шестеренки крутиться быстрее. – Воистину чудовищная, но все же знать о ней в определенном смысле полезно, – продолжал он с оттенком презрения в голосе. – Наши современники привыкли думать, что Елизаветинская эпоха – это Шекспир, Марлоу и Дрейк[4], выдающиеся литераторы и еще более выдающиеся патриоты. Мы забываем, что у этой эпохи была и оборотная сторона, довольно отвратительная, что в те годы на кострах сгорело куда больше англичан, чем играло на сцене всех театров, вместе взятых; что шпионов-убийц, торговцев тайнами, было больше, чем героев, ступавших на палубы победоносных кораблей. Ведь и Марлоу встретил свою смерть не мудрым, престарелым поэтом, но юным тайным агентом, при исполнении служебных обязанностей, когда в глазницу ему вонзился кинжал другого шпиона.
– Но послушайте, Холмс, – запротестовал я, отчасти сердито; я всегда считал политические и исторические воззрения моего гениального друга несколько примитивными (до сих пор помню, как во время нашей первой встречи Холмс признался, что никогда не слыхал о Томасе Карлайле[5], и тем более не читал ничего из его трудов). Однако это никогда не служило источником раздоров между нами; хотя интерпретации Холмса страдали некоторой упрощенностью, они, как правило, не расходились с моими собственными чувствами. Но по временам он проявлял то, что я не могу назвать иначе как юношеским цинизмом, – а ведь любой человек с военным прошлым воспринимает обиды своей истории и своей нации именно сердцем, хотя умом, возможно, оценивает факты совершенно иначе. – Мы ведь говорим сейчас о Шотландии, а не об Англии.
– Мы говорим об особенно