брызжущий из всех стыков смеситель в ванной. Знакомство переросло в дружбу, а дружба – в чистую и кристальную мужскую любовь. Основанную на подспудном сходстве душ: ведь оба все-таки были людьми искусства: Гена, в прежней жизни не поднявшийся выше журналиста, считал себя писателем.
Впрочем, в семью Савельевых Фридман вошел полностью; жена друга Татьяна любила его за интеллигентную простоту, и даже дочь Лариса, выросшая на руках и по-современному не считавшая скрипача за человека, относилась к дяде Айзику приветливо.
Но все-таки самыми лучшими были именно те ночи, когда они тихо напивались вдвоем с Геной. Не зажигая огней, держа лишь свечку на журнальном столике в гостиной: из необходимости, чтобы не расшибить лоб о черный косяк во время хождения по всяким надобностям. Это случалось редко: только летом и на кратчайший период, когда Татьяна с дочерью уезжали куда-нибудь отдыхать или гостить в другой город, а Гена оставался один прежде, чем поехать вслед или дождаться их возвращения.
Но то были ночи… Друг читал Фридману отрывки из своих прежних художественных произведений. И делился замыслами большой книги, которую писал в последние и которая – по слепой вере Савельева – должна была вернуть ему все. И сразу.
Фридман в чудо не верил; книга была обо всем и ни о чем. Тем более уж он-то он знал, что в искусстве путь вверх случается лишь однажды, но падение необратимо и никакая попытка не сможет вернуть на вершину. Но будучи художником, пусть даже не творцом а простым исполнителем, Фридман знал великую силу иллюзий, которые порой оказывались сильнее реальности. Поэтому изо всех сил поддерживал друга морально и вместе с ним поддакивал его планам на будущее.
Когда короткий промежуток свободы выпадал на самые жаркие летние дни, они выносили столик на балкон, к лесу. Который волновался, словно черное живое море – таинственный, чарующий и неповторимый.
Поэтому для ночных бесед выбиралась именно квартира Савельева: пить на балконе над двором не носило никакой романтики и удовольствия.
А пили они много и увлеченно. Савельев пил всю жизнь, никогда не входя в запои и не будучи алкоголиком. Фридман же до крушения своей семейной и профессиональной жизни практически не пил, но здесь пристрастился в водке и тоже вошел во вкус.
Причем в начале их дружбы Савельев не уставал удивляться, что впервые за сорок лет жизни встречает пьющего еврея. На что Фридман повторял, что он не еврей, а полуеврей, и пьет не он, а его нееврейская половинка.
Еврейская тема была одной из любимых в их репертуаре; они возвращались к ней бесконечно, поскольку она оказывалась неисчерпаемой и таила в себе просто бездну чуть грустного юмора. Который единственным подходил к их возрасту – годам стареющих мужчин, почти проживших жизнь и растерявших практически все надежды.
Эти беседы и печальными шутками – и эта выпивка, разумеется! – сближали их так, как, возможно, иных людей не могла бы сблизить и многолетняя дружба, тянувшаяся с детской поры.
4
И