фасетке», а дырявых носков (он не стрижет ногти на ногах, плакалась красавица Зарница), слава богу, было не видно. Да, он же еще к тому времени устроил для своих надменных губ некое испанско-чеховское обрамление!.. Он не раз сокрушенно выражал зависть к моему подбородку – настоящему мужскому, не скошенному, как у него.
Когда Женька – со слов брата-лауреата, наблюдавшего эту отвратительную картину собственными глазами, – вдруг поведал, как немцы входили в какой-то там южный город и евреи вынесли им хлеб-соль, а немецкий офицер выбил хлеб-соль ногой, я сжался, будто Женька громко испортил воздух. Моя мысль заметалась, как заяц в силке. Усомниться? Оскорбить брата. И что, среди евреев не может быть предателей? Спросить, зачем он это рассказывает? Переводить с прямого смысла на скрытую цель недобросовестно. Мне вдруг открылось, что в реальности могут быть доказаны лишь десятистепенные мелочи, а в самом главном каждый может утверждать, что пожелает его решал-ка. Поэтому-то и возникают предметы, о которых лучше не говорить, не колыхать – как в живом организме нельзя допускать перемешивания крови и каловых масс.
А Женька все с тем же нажимом – мы, мол, люди интеллигентные, мы можем себе позволить обсуждать все что угодно – продолжал информировать нас, что и в консерватории евреев поголовно оставляют в Ленинграде, а Успенского – или его фамилия была Акимов? – загоняют на три года в Петрозаводск. Успенского-Акимова я видел дважды, до этих разговоров и после. В первый раз он являл собой воплощение дружелюбия, со снисходительным смехом рассказывал, как после девятисотсорокаградусной пытался душить таксиста, – во второй же раз держался с надменностью маркиза, что ему, с его профилем герцога, удавалось гораздо лучше, чем мне. Зато, когда однажды Женька завел эту песню в присутствии моего брата, из-за своих габаритов больше напоминавшего медведя, чем фамильного барсука, тот, не задумываясь, с холодной усмешкой возразил, что, по-видимому, в Ленинграде оставляют самых одаренных, и выжидательно замолчал: ты, мол, смеешь настаивать на чем-то недоказанном – получи же и в ответ то же самое. Женька помедлил и – улыбнулся, давая понять, что умеет ценить юмор.
Тогда я еще был способен, проглотив гадость, войти с Женькой на пару в аудиторию, грянув, как с лучшим другом, увертюру к «Вильгельму Теллю» на два голоса. Но такие дискуссии, в которых на ложь следует отвечать ложью, а там уж чья возьмет, уже тогда были мерзостны для меня. Политические, национальные споры в их обыденном исполнении и сегодня для меня невозможны, ибо в них вместо аргументов швыряются нечистотами – от оскорблений до пафоса. Тем не менее к матмеховским евреям, чтобы, не дай бог, не начать им подсуживать, я начал приглядываться построже. Еще на первом же собрании первого курса в глаза и уши бросалась рассеянная по огромному для меня амфитеатру Шестьдесят шестой аудитории компания зычных молодцов, перекрикивавшихся через весь амфитеатр, словно у себя дома, и называвших еще неизвестных нам молодых