неё самой – ещё пару месяцев назад ей и в голову не приходило ничего подобного. Кроме того, Ольга чувствовала, что и в самом деле шагнула навстречу тому прекрасному, что так полюбилось ей. Наконец, она понимала, что для неё действительно начинается новая жизнь, а новое – это всегда интересно, даже если и не очень понятно и просто. Священник сказал ей напутственное слово, и Ольга с серебряным крестиком на шее, ста рублями в кармане и волнующими предвкушениями в душе шагнула из церкви в новую жизнь. Предвкушениям, впрочем, не суждено было сбыться, и новая жизнь началась для Ольги с неприятностей.
Она отлично понимала, что ни дома, ни в кенассе[1] никто не станет ликовать по поводу её поступка. Её смущённое воображение и сердце, тронутое страданиями распятого за весь мир Христа, не вызовут среди соплеменников и бывших единоверцев ни малейшего понимания. Но осуждения и даже гонения были заранее приятны Ольге, приготовившейся страдать за новую веру. Она воображала, как родители запрут её в комнате, как мать станет плакать, а отец – увещевать непутёвую дочь. Как вместе со старой няней Айтолу они будут настаивать на развоплощении Ольги в Милку, но Ольга останется непреклонной, хотя бы даже под угрозой лишения обеда.
Она даже вообразила себя отчасти этот разговор:
– Милка… – скажет отец за обедом. – Милка, доченька, передай мне соль…
– А я больше не Милка, папа, – скажет она, слегка улыбнувшись и протягивая отцу солонку. – Меня зовут Ольгой.
– Что это значит? – спросит отец, нахмурившись. И они с матерью тревожно переглянутся.
– Это значит, – спокойно объяснит Ольга, – что я приняла святое крещение…
И вот тут-то начнётся…
Конечно, поднимется шум. Заплачет няня Айтолу, завоет Азов. Но в конце концов всё будет хорошо – ведь отец так любит свою Милку, что не сможет не полюбить и Ольгу. И потом её решимость, её смелость обязательно вызовут к себе уважение. Отцу всегда очень нравились эти её качества. Он считал Милку оригинальным и необычным созданием, и своим поступком она всего лишь подтвердит его мнение о себе.
Придя домой, Ольга первым делом остановилась у зеркала и разглядывая себя, сказала задумчиво:
– Ольга…
И через несколько мгновений, как будто в лице появилось что-то новое, повторила:
– Ольга…
Потом ещё и ещё:
– Оль-га…
В тот же день разговор как-то не сложился. Зато назавтра уже заметивший смущение дочери Семён Давыдович действительно обратился к ней за обедом, желая расшевелить её и выведать, в чём дело.
– Милка, доченька, – сказал он, – передай мне эрик-аши[2]. А сама возьми пэнирли питэ[3] – что-то ты совсем ничего не ешь…
Обезоруженная отцовой лаской и страшно перепугавшаяся Ольга хотела смолчать. Но заготовленные слова точно просились наружу, и, сама не своя, глядя куда-то вбок, она проговорила чуть слышно:
– Я