– пес. Стреляли из шмайсера – он бьет поголосистее, пораздельнее, чем наш «ППШ», у которого темп стрельбы много выше. Я не сомневался, что косуле хана, потому что выстрелы не повторялись. Тот, кто стрелял, если бы промахнулся, непременно бы долбанул вслед второй очередью. Автомат – штука азартная.
Мне стало жаль косулю. Она бежала так легко, так свободно! Не зная, зачем мне это нужно, я отправился по песчаной дороге туда, где прогремели выстрелы. Конечно, это было слюнтяйство – беспокоиться о косуле. Может, во мне заговорило сочувствие разведчика? Разведчик часто оказывается в роли преследуемого. Когда повесят над головой пару ракет и высветят тебя на каком-нибудь открытом поле, да пустят с флангов скрещивающиеся трассеры, да еще подключат пару ротных минометов, вот тогда почувствуешь, что значит убегать от охотника.
2
– Пей, трясця твоей матери, – говорит бабка Серафима, наливая молоко в глиняный кухоль[1], размалеванный «виноградиком».
«Трясця» – это излюбленное присловье бабки, и она ничуть не задумывается о том, что упоминает о своей собственной дочке. «Трясця», надо полагать, означает пожелание лихорадки, трясучки или «родимчика».
– Где тебя черти носят? – спрашивает бабка, наблюдая за мной и стоя рядом с глечиком, в котором приятно шуршит, оседая пеной, парное молоко. – Где это ты собакам сено косишь? Небось спутался с какой-нибудь нашей телкой? Они у нас гладкие, а ты вон какой! Тебе не об этом думать надо…
– И в кого вы у меня удались, Серафима, бабуся, добрая подружка бедной юности моей?.. – спрашиваю я.
Подлив молока, бабка снова задает вопрос чисто риторического порядка:
– Где твои кишки мордует, господи прости?
Не могу же я рассказать ей, что ухожу за километр в «предбанник» и там лежу в одиночестве, глядя в небо, вспоминая ребят, вообще думая черт знает о чем. Или подаюсь на хутор Грушевый к семидесятилетнему Сагайдачному вести длинные разговоры и слушать рассказы о вещах малопонятных и далеких… Нет, об этом я не могу рассказывать даже бабке. Достаточно на хуторе одного дурачка – Гната, пыльным мешком пришибленного. Поэтому при упоминании о гладких телках я делаю хитрое и многозначительное лицо, что заставляет бабку задавать все новые вопросы, причем в довольно острой форме.
Наконец я допиваю молоко, и бабка забирает кухоль.
– Почты не было? – спрашиваю я.
Три мои заявления на имя райвоенкома ухнули, словно в лесную чащобу. Даже переосвидетельствования не собираются делать, тыловые души! Не знаю, почему их смущают два метра вырезанных кишок. Как будто бы оставшегося метража мне не хватит. У человека, мне в госпитале сказали, девять метров толстого и тонкого кишечника.
Бабка не отвечает, гремит чугунками у печи.
– Так была почта или нет? – спрашиваю я.
Бабка гремит, двигает вьюшками, бьет в железную заслонку, как в барабан. Ох, не любит она почты. Неграмотная Серафима ревнует к ней и боится ее, ждет подвоха.
– Оглохли