да покуда доползли, ан всего три года! Ах, ах, ах, дома нету!..»
И выть!
Начали бабы через начальство орудовать. Губернатор говорит, чтобы этот дом отыскать, – «из горла вырви, да вороти». Стали нашу Растеряевку потрошить: кто избу разбирал?
Никто не признается, один на одного сворачивает… Что тут делать? Хозяин наш дрожит: «Ну, говорит, ребята, доигрались мы!»
Однова пришло к нам в сени народу страсть: квартальный, будочники, бабы эти и Ефремов, ундер… Потребовали к суду: сейчас Ефремов этот солдат – усищи… во! – снимает перед квартальным фуражку и говорит:
«Ваше высокородие! Я богу и царю служу верой и правдой, извольте посмотреть, нашивка, и опять же царь билет мне на красной бумаге дал, это чего-нибудь стоит».
«Говори, в чем дело!»
«А в том дело-с, что весь этот дом вот эти мальчонки (мыто) разнесли… Особливо один, Ершом звать…»
«Это я!» – сказал Ерш.
«Вот он-с! Я, лопни глаза, сам видел, как он крышу с дому воротил… Будь я проклят!»
«А ты, Ефремов, – сказал Ерш, – забыл, как ты меня дубиной охаживал?»
«За то я его, васскородие, точно, с осторожностью коснулся, чтобы он казенное добро не воровал! Вы, васскородие, с них, с мальчонков, да и с хозяина-то ихнего требуйте, а мы, видит бог, ни в чем не причинны!»
И стали нас с этого времени побеспокоивать. Уж и не помню, как после того все мы разбрелись – кто куда. Куда Ерш девался – так и не знаю.
Ушел я от хозяина и, признаться сказать, горько заплакал.
Господи, думаю, что я такое? Кто мне на всем свете есть помощник? Никого не было. Беззащитен я в то время был вполне, тем прискорбнее, что мастерства-то совсем не знал никакого: правда, мог кое-как самоварную ножку подпилком обойти, да ведь уж это такое дело, что и малый ребенок не испортит; потому никак невозможно испортить. Только всего и знал-то я… Куда я с этими науками денусь?..
…Года четыре шатался я с одной фабрики на другую, с завода на завод: там одно узнаешь, там другое… Все настоящего-то мастерства не получил; а шатался-то я, собственно, потому, что уж оченно было мне отвратительно хозяйское безобразие: что он мне деньги какие-нибудь пустяковые платит, то должен я, изволите видеть, совсем себя забыть; до того мучения было, что, верите ли, выйдешь в субботу с расчета, посмотришь на народ-то, как все движется, огоньки горят, так весь и расстроишься, и смеешься, и чего-то будто радостно, и не подберешь об этом никакого стоящего понятия, а как-то, не думавши, глядь – в кабаке! Было мне очень оскорбительно, что я почесть что (сами изволите знать) благородный и такое терплю гонение, и зачем только живу – сам не знаю… «Ах, – думал я в то время, – ежели бы только благородные люди узнали, что я тоже благородный, сейчас бы они со мной подружились и стали бы меня уважать!» Начал я маленько опоминаться, ребят своих сторониться, ну все же справиться не мог, потому платят на ассигнации четыре рубля в неделю, извольте прокормиться! Наши ребята по этому случаю всё жалованье пропивали. Потому некуда его деть…
А мне, по моему благородству, куда ж с этим жалованьем деваться?..