сознания Иваном овладела накрепко, прижала, придавила огромной каменной пятой: он не хотел, не мог смириться с людоедским, не чующим разницы гнетом природы, которая постановила, что он, Иван Ордынский, должен навсегда не быть. Ночами этот страх перед грядущим уничтожением личности неудержимо пер на волю, бил зверем в грудь, сжимал на горле челюсти, входил в Ивана, как нога в чулок, и становилось рвуще жаль себя – не то чтобы невероятно умного, красивого и сильного, но в том и дело, что его, его, такого, как он есть, пускай в глазах других людей обыкновенного, через полсотни лет поглотит черное безвременье-ничто. Не будет следующего чемпионата мира по футболу, яблочного штруделя, не будет больше хищной радости познания, не будет матери, не будет Магды, женских лиц, не будет ветра, бьющего в лицо…
Тем с большей жадностью, с какой-то прощальной, безнадежной нежностью Иван скользил по млечно-голубым холмам и складчатым долинам, чем дальше, тем усиленней питался пространными статьями по нейрохирургии и физиологии, проглатывал учебники и монографии, неутомимо наполнялся знанием о функциях хвостатого ядра и паутинной оболочки, не понимая – как, зачем, и преклоняясь оглушенно, ошарашенно перед вот этой щедростью, перед избыточным, во много раз превосходящим нужды выживания богатством… вот перед тем, как изощрен, претенциозно-сложен воспринимающий наш аппарат, как утонченны механизмы доставления удовольствия (мыслительный процесс, к примеру, позволяет человеку быть пьяным без вина, мозг сам – источник кофеина и морфина; взгляни хотя б на фрачных собратьев дядьки Эдисона, когда они терзают инструмент, блаженно закатив глаза, обмякнув неуправляемым лицом, и ты поймешь, что музыкальный ток, бегущий по цепям нейронов, и в самом деле пробивает иного человека посильней банального оргазма). Как мы выносливы, сильны, защищены врожденным знанием, которое до срока просто дремлет под спудом; как велики способности любого человека, о которых перед лицом прямой угрозы он мгновенно «вспоминает», исполнившись звериной гибкости и чуткости, хотя он вроде и не ведал никогда, не обучался тому, как правильно группироваться, падать, карабкаться, взлетать, пластаться, замирать и прыгать противнику в ноги.
Вот эта тяга к тайнам разума и мира Ивана направляла за горизонт тяжелой, неподвижной мысли о неминуемости смерти: там, за горой, за подъемом, за далью невообразимой, должно было открыться что-то несравнимо большее, что-то важнее и выше страха перед глумливо поджидающим тебя небытием – какая-то живая беспредельность… порой какой-то голос, печальный скрип, идущий будто глубоко из-под земли, Ивану говорил, что ничего там нет, что впереди – сплошная глухота, молчание перегноя, что вперед – это вниз, опять в утробу, в кровяной комочек эмбриона, но всякий раз бывало так, что новая оригинальная теория своей красотой и стройностью приподнимала Ивана над землей, выбрасывала будто его в открытый космос и в то же время позволяла этот космос охватить, так что все зримое, известное, весь мир законно