останешься. Давай, давай ее сюда… – Светлану дернули – с бескровным, опрокинутым каким-то терпеливым страданием лицом, глаза остались, но ничего не видела, искала, но не находила. За волосы взял – лицо ее перехватила гримаса боли, затопляющего страха, что сделают сейчас еще больнее, на разрыв; в ней ничего от человека не осталось – лишь ужас ядомого животного с жестоко завороченной головой и открытым натянутым бьющимся горлом. – Сейчас она у нас сосать всех будет. А ты – смотреть.
– Слышь, отпусти ее! – Нагульнов рыкнул собственным, железякинским голосом. Угрозы изрыгать нет смысла – за словом должно последовать дело. Влепили по затылку кулаком, заставив поникнуть, кивнуть, поклониться. В башке потемнело, но он превозмог, распрямился. Лишь бы не спихнули его сейчас в яму – тогда… Где, суки, где? давно быть здесь должны… неужто упустили? – Решай со мной, джигит, – ты разве не мужчина? Ну!
Но тот собой не владел уже – толкнул девчонку на колени, рванул за хвост, открыв ее ослепшее лицо, и с плотоядной ублюдочной блудливо торжествующей мордой – красуясь, вырастая в собственных глазах – схватился за ширинку вывалить под нос пещеристый кусок, налитое кровью бельмо… и это вынуло из Железяки совершенно уже юмористический настрой, в нем подняло звериную, без примесей, потребность давить, ломать, восстановить себя в правах, в господстве над реальностью… все что угодно, только не остаться беззубым, бесхребетным слизнем. О женщине он даже как бы и не думал, свободных сил пугаться за нее в нем не было.
Взревев, он повалился на бок, крутнулся макаром, вработанным в мышцы и кровь, – срубил свободными ногами того, что стоял у него за спиной, рывком поднялся на колени и повалился сверху на подрубленную тушу, башкой, обухом лобешника упал на подбородок мрази… собой придавить и сделать последнее, что оставалось, до конца – с утробным рычанием вгрызться в мясистую грязную шею под ухом. Забытым, древним, изначальным богопротивно-праведным инстинктом, пришедшим из подземной глубины, сквозь тучный перегной эпох, залязгавших, завывших, захрустевших в ушах Нагульнова зубами хищников и ломкими костями жертв.
Бугай завыл, рванулся под Нагульновым, но легче было своротить гранитную плиту. Нагульнов волком впился в мясную тварную податливую сущность, не отпускал, пока у Железяки на затылке не кокнули грецкий орех, удары не посыпались по почкам, по хребту, по шее, по башке цепами, чугунным горохом; в четыре кулака его месили, ярясь и сатанея, чуя чугунную болванку, толстое литье… рвали за волосы, давили на кадык и, как собаке, силились разжать сомкнувшиеся челюсти.
Лес захрустел, захлюпал, затрещал, мир сухо треснул, будто об колено сломали крепкий сук; автоматная очередь вспорола в вышине над головами воздух веером. «Лежать всем!» – посыпались, сбежались со всех ног крутить… рядом с майором тяжко плюхнулась поваленная туша. Еще через мгновение Нагульнова подняли – ощупать, расстегнуть; разбитый, огромный, с ломавшейся от боли распухшей головой, не мог он сразу возвратить себе кон�