добр, – прибавила жена его равнодушно и потом вдруг, обращаясь ко мне, спросила: – отчего вы не участвуете в этой церемонии?
– Я не принадлежу к посольству. Я здесь в гостях, на время. Я только могу быть зрителем.
– Восток вам нравится? – спросила она еще.
– Ужасно, – отвечал я с жаром.
– Что ж вам именно нравится, я бы желала знать? Это очень любопытно…
Я пожал только плечами и ответил, что для меня непонятно, как может Восток не нравиться…
– Вас удивляет, кажется, мой вопрос? – сказала она.
– Да, удивляет, – сказал я. – Здесь все… или почти все хорошо.
– Это не объяснение, – возразила она с милою улыбкой.
Дочь ее перебила нас в эту минуту; она хотела знать: Что теперь будет? – Отчего le ministre не едет сюда? Что он теперь делает?.. Есть ли у него жена и дети?
Мне пришлось с досадой объяснять все этой девочке, так как мать сказала ей, что я все это лучше ее знаю… Я сказал, что у посланника есть жена очень молодая, красивая и богатая, что есть пока еще один только маленький сын и что посланник принимает теперь на пароход поверенного в делах и будущих подчиненных своих, но, вероятно, скоро будет на берег… Я говорил все это терпеливо и вежливым голосом, но глядел на девочку очень сухо и внушительно, чтоб отнять у нее охоту обращаться еще раз ко мне.
Мать заметила эту досаду и, улыбнувшись, сказала дочери по-гречески: «Не надоедай своими вопросами».
Освободившись на минуту от докучного ребенка, я начал так:
– О Востоке надо или говорить много и основательно, или отделываться такими фразами, что природа хороша, что все это очень оригинально, но что общества здесь нет…
Я хотел развить мою мысль дальше, но за спиной моей и очень близко раздался голос вставшего со своего места мужа:
– Вы называете это фразами? Но ведь это истины о Востоке… Почему же вы называете это фразами?
Я не заметил, как он приблизился, и чуть не вздрогнул от этой неприятной неожиданности.
Он, улыбаясь немного, щипал одною рукой свои чорные, длинные и смолистые бакенбарды…
Одну секунду от новой и мгновенной досады я не знал, что отвечать, но тотчас же справился с собой и сказал:
– Да, я считаю это фразами, потому что все это говорится без мысли и безо всякого живого, личного чувства. Слышат это друг от друга; вкуса мало; идеалы жизни ложные, какие-то парижские…
– Почему же парижские, – возразил муж. – Люди и сами могут судить. А если жители Парижа делают верные замечания, почему же отвергать истину по предубеждению…
– Что такое истина? – спросил я, как Пилат, не найдя на первую минуту ничего лучшего (мне хотелось отвечать ему дерзко и грубо, хотелось сказать, как сказал недавно еще при целом обществе, очень высоком, один из наших консулов, человек очень горячий по характеру: «Кто ж ездит в Париж теперь? Разве какие-нибудь свиньи?» Но, конечно, я воздержался.)…
– Во всем сомнения? Пирронизм?! – с легким и почти насмешливым поклоном заметил хиосский торговец и, прекращая спор, прибавил, глядя в сторону «Тамани»:
– Вот,