положил руку Машеньке на бедро. Румянец на лице девушки стал таким отчетливым, что его можно было принять за свежую ссадину. Бледная, холодная, тонкопалая конечность Даниила поползла отличнице под юбку. Внезапно Машенька схватила его руку и переложила в другое место. От волнения и неожиданности у Дани потемнело в глазах, а когда секунду спустя очнулся, он обнаружил, что его хваткая десница крабом уцепилась за левую грудь девушки. Под воздействием приступа робости Даниил медленно, как со взведенного боеприпаса, снял свою пятерню с тела оцепеневшей подруги и опустил обе кисти на свои сдвинутые острые коленки.
Так, в позе воспитанников подготовительной группы детского сада, они и просидели почти весь оставшийся вечер перед окутанным табачным дымом мерцающим и бубнящим телевизором. Пока к ним не присоединился третий.
Не было на станции «Русь» мусорщика сердечнее Ивана Петровича Антисемецкого, или просто Ванечки. А сейчас не было и пьянее. Подсев к ним, он тихо сказал:
– Тошновато мне здесь что-то. Тошновато и грустновато.
– И мне, – отозвался Даниил.
– И мне, – подхватила Маша.
– А пойдем, Машенька, к тебе, – предложил Ванечка. – Посидим своей компанией…
Остаток этого лихого вечера они пили портвейн под номером 32 дома у Машеньки. Даниилу она отказала бы, но ранить сердце добрейшего Ванечки девушка не смогла.
Вот тогда-то, довольно быстро дойдя до Ваничкиной кондиции, наш юный крановщик начал рыдать и рассказывать трагедию своей жизни.
– Я же люблю ее, люблю больше всей вселенной! – плакал он. – А она такая холодная…
Машенька, демонстративно заткнув уши, уселась к ним спиной и уставилась теперь уже в маленький, но свой собственный телевизор.
Ванечка, внешне – стандартный русский мусорщик бомжеватой внешности с круглой небритой ряхой и в вечной вязаной шапочке-«петушке», готов был не только подставить своему сопливому другу грудь, но и разрыдаться сам.
– И вот теперь она, мертвая, лежит там, в морге, или, может быть, изменяет мне с каким-нибудь красивым очкастым патологоанатомом, – сипло нес Сакулин уже полную ахинею. – Сволочь! Ненавижу! Ну не могу я так больше, Ваня, – захныкал он. – Не могу я вынести этой жизни…
Сказав это, Даниил залил горе очередным стаканом портвейна. Ванечка, травмированный в самую душу, вылупился в Машенькину спину и выпятил нижнюю губу – так, будто его отшлепали. Опомнившись, он торопливо опустошил стакан, и когда он морщился, его красные глаза наполнились слезами, а гримаса сострадания неожиданно превратилась в гримасу неизбывного горя. Резким выпадом он обхватил Даню руками и разрыдался наконец на его впалой груди, оставляя на белой рубашке крановщика практически туринский отпечаток.
Когда оба несколько успокоились, но объятия их все еще были тесны, Ванечка сказал икающим голосом:
– Скажи мне, друг мой, что я могу сделать, чтобы хоть как-то смягчить твои терзания?
– О,