на стену чуть выше моей головы, она начала декламировать на греческом. Я не сводил с нее глаз. Интересно, есть ли у нее друг? Может быть, как раз Фрэнсис? Они явно были накоротке, хотя Фрэнсис не производил впечатления человека, которого очень интересуют девушки. В любом случае у меня не было никаких шансов, ведь ее окружали все эти богатые продвинутые ребята в темных костюмах. Куда мне до них, с моими неловкими движениями и манерами провинциала.
Ее голос, с легкой хрипотцой, звучал низко и пленительно.
Так он, с хрипеньем, в красной луже отдал дух;
И вместе с жизнью, хлынув из гортани, столб
Горячей крови обдал мне лицо волной –
Столь сладостной, как теплый ливень сладостен
Набухшим почкам, алчущим расторгнуть плен…[15]
Отзвучало последнее слово, и на несколько секунд воцарилась тишина. К моему удивлению, Генри, сидевший напротив Камиллы, торжественно ей подмигнул.
Джулиан улыбнулся:
– Прекрасный отрывок. Я готов слушать его снова и снова. Однако как получается, что эта ужасная сцена – царица, кинжалом убивающая своего мужа в ванне, – так восхищает нас?
– Дело в размере, – сказал Фрэнсис. – Сенарий размечает речь Клитемнестры, как набат.
– Но согласитесь, что для греческой поэзии в шестистопном ямбе нет ничего необычного, – возразил Джулиан. – Почему же нас захватывает именно этот отрывок? Почему нас не привлекают сцены более спокойные и приятные?
– В “Поэтике” Аристотель говорит, – подал голос Генри, – что вещи, отталкивающие сами по себе, например трупы, способны восхищать зрителя, когда они запечатлены в произведениях искусства.
– И на мой взгляд, Аристотель прав. Подумайте сами – какие сцены в античной литературе мы помним и любим больше всего? Ответ очевиден. Убийство Агамемнона и гнев Ахилла. Дидона на погребальном костре. Кинжалы заговорщиков и кровь Цезаря. Помните то место у Светония, где тело Цезаря, со свисающей рукой, уносят на носилках?
– Или взять все по-настоящему жуткие места из “Ада” Данте, – оживился Фрэнсис. – Безносый Пьер да Медичина, говорящий через окровавленную щель в гортани…
– Я могу вспомнить кое-что и похуже, – заметил Чарльз.
– Смерть – мать красоты, – изрек Генри.
– А что же тогда красота?
– Ужас.
– Хорошо сказано, – кивнул Джулиан. – Красота редко несет покой и утешение. Напротив. Подлинная красота всегда тревожит.
Я посмотрел на Камиллу, на ее освещенное солнцем лицо и вспомнил ту знаменитую строчку из “Илиады” об очах Афины, горящих страшным огнем[16].
– Но если красота – это ужас, то что же тогда желание? – спросил Джулиан. – Нам кажется, что мы желаем многого, но в действительности мы хотим лишь одного. Чего же?
– Жить, – ответила Камилла.
– Жить вечно, – добавил Банни, не отрывая подбородок от ладони.
Из закутка послышался свист чайника.
Когда расставили