окна, плыла зеленоватая пыльная твердь. Состав растянулся и встал. Яков матерился, гнал брата с Людмилкой к оставленным на платформе коробкам. Все схватили коробки, сделавшись вдруг уродливо похожими, побежали – а Яков оторвался от них, бежал вперед и вперед, вдоль кромешной стены вагонов. Однако у наглухо задраенных тамбуров не было видно проводников.
Брат кричал, колотился. Казалось, все они погибают, как если бы не пускали дышать, жить! Вдруг в одном вагоне открыли дверь и с грохотом спустили подножку… Сверху весело глядел снизошедший пьяненький проводник. Яков швырнул в тамбур коробку, вскочил в его черный проем, тесня проводника. Крикнул, чтобы подавали остальное добро. Из проема торчали одни его руки, будто отрубленные. Стараясь поспеть, не отстать, Матюшин толкался у подножки вагона, дохлый от водки, дыша в снежную полотняную Людмилкину спину – та выхватывала у него коробки и подавала наверх, мужу. Но состав дрогнул и медленно, казалось, шагом потащился в свою сторону. Людмилка метнулась в испуге к оставшейся на платформе дорожной сумке. Вагон откатывался все быстрей. Яков вырос из черноты, кричал, свесился на подножке, выхватил сумку, потом подхватил бегущую за вагоном жену – оторвал от земли.
Какие-то мгновения он еще цеплялся взглядом за их вагон, видеть мог брата, но Яков канул глухо в проем, и вагон исчез в ровном плавном движении себе подобных. Еще старался бежать вперед с последней коробкой, забытой у него в руках, громко топая по стихшей вдруг платформе, но споткнулся, полетел – и метра через три рухнул. Когда пришел в сознание, то еле различил вдали чугунную полукруглую иконку поезда. Под ним из-под коробки вытекал бурый компот. Тогда отлип виновато от асфальта, куда-то потащился, думая скорее попасть домой. Болтавшийся живот рубахи стал бурым от компотной мокроты. Где обрывалась платформа и мирок пустынный вокзальчика, пестрели тропинки, лесочки заборов, светились теплые улья домов – это был пригород Ельска, приземистый и широкий, как вся здешняя местность. Двое тверезых мужиков, что шагали себе по улице, вдруг заорали и отважно погнались за ним. Пугая встречных людей, он шарахался от них же во дворы и проулки, пока не потерялся, очнувшись неизвестно где, в сумерках, на поросшем репейником пустыре.
Довез его с окраин автобус, что трудился дотемна и, уже полупустой, долго блуждал светлой точкой в мглистом городке, как будто по небосводу. В душе Матюшина было также светло и пусто. Он не сидел, а стоял у дверок в углу, как наказанный. В автобусе поглядывали на него кто сердито, кто с жалостью, видя никудышного пьяненького паренька в заблеванной одежонке.
Дверь открыла мать – простоволосая, в ночной рубашке. Такая она походила на младенчика, и волосы, распущенные, жиденько покрывали голову, точно не росли, а лежали на ней.
– Ты что, одурел, до полуночи-то шляешься! – взметнулся ее голосок. – Доехали? Проводил их? Сели в поезд? – Еще она сослепу его не разглядела.
Он, не зная, что отвечать, топтался у порога.
– Да ты что?! – поволокла