взглядом в его зрачки, произнесла: «Да. Все было именно так. Так, как говорила мама… бабушка. Я сама… у меня у самой… так же…» Платон опешил: «Как же так, мама… ты же говорила, что бабушка больна, что у нее с головой…» Мать выпрямилась, глаза из старческих, усталых, стали ясными, спокойными и жесткими. Она глядела на Платона откуда-то издалека, душа и разум ее находились в этот момент в другом измерении и времени, и она взирала на него оттуда через свою, находящуюся здесь, состарившуюся и износившуюся оболочку, именуемую в этой жизни телом и плотью. «Я скажу тебе это только один раз. Все правда. Я сама ЭТО видела, сама… жила… Просто я была еще девочка, а дети усваивают и переживают все намного легче взрослых. Ну было и было. Я была ребенком. Я просто зафиксировала сам факт, не задумываясь и не объясняя… Потом просто запретила себе вспоминать и думать… А мама, бабушка, она так уже не могла, ведь ей было уже сорок. К тому же, Платон, – она сделала паузу, – мы же были ее дети, и мы все, один за другим, на ее глазах, у нее на руках… а она ничего, ничего не могла сделать. И меня… меня она тоже схоронила, но только в горячечном своем, почти предсмертном бреду, прочно перепутавшемся с явью. Да я и сама уже считала себя мертвой… А потом пришел он. И все стало по-другому…»
Суть запретной, табуированной темы была в следующем. Шла первая, самая страшная, самая тяжелая блокадная зима. Артобстрелы, бомбежки, двенадцатичасовые смены на заводах, ставших, все как один, оборонными, нереально крошечная, убийственная норма хлеба. И морозы, в общем-то обычные для тогдашних зим, но в голодном, нетопленом умирающем городе казавшиеся лютыми, сорокаградусными… Следующая зима была не в пример легче: карточные нормы выросли вдвое, к тому же летом везде, где только возможно, появлялись огороды, заводы обзавелись стационарами для поддержания своих рабочих, а учреждения старались выдавать что-то дополнительно к пайкам. Но главное – у тех, кто пережил эту, первую, был опыт выживших, знающих как… А первая зима… Люди умирали не только от голода и холода, но еще и от того, что не могли, не умели экономить остатки сил и сохранять загадочную и божественную субстанцию, именуемую жизненной силой. Еще не умели. И умирали. Как и все, кто остался в осажденном городе, в критическом положении оказались и родные Платона. И вот здесь начинается то, что так поразило Платона. Бабушка рассказала, что все дети, мальчики-погодки Владик, Жорик и Костя, умерли. От голода. Это случилось в январе сорок второго. А через три недели, в феврале, умерла и девочка, последний ребенок бабушки, мать Платона. Бабушка выжила. Она похоронила всех четверых. Похоронила по-блокадному: укладывала маленький трупик на санки и везла в больницу Ленина, на Большой проспект, где был один из пунктов приема погибших и умерших. Потом их свозили на Пискаревку и закапывали в специально отрытых рвах…
Это бабушка рассказала изумленному Платону в тот раз. Помолчала, задумавшись, а потом продолжила.
В ту, первую, блокадную зиму, когда рабочие стали получать по двести пятьдес�