апробированные пирами,
и в автомобильных канистрах – жидкость,
которая всем прибавила живость.
И, утихомирив голеньких,
распрыгавшихся над костром,
наконец появился вождь,
рукой махнул,
и я грянул как гром,
читая среди индейского праздника
их зацепившую «Казнь Стеньки Разина».
Оказалось, что здесь
(в отличие от Минобра РФ)
поэзию любят.
И, хлопая мне изо всех человеческих сил,
«А нельзя прочитать еще раз то место,
где голову рубят?» —
охотник на крокодилов
меня вопросил.
И, ради простого народа
добавив мощности голосу,
я отрубил еще раз Стеньке Разину голову.
И вдруг
вся Летиция в такт запела,
стихам подпевая,
как будто капелла.
Ладоши мозолистые и рьяные
загрохали в пузища барабанные.
Стихам я до нынешнего момента
такого не слышал аккомпанемента,
а после смеялись все
и веселились,
да так, что валились в траву,
обессилясь.
И как непонятливый гость из России,
«Чему вы так радуетесь?» —
спросил я.
Мне было слегка от их радости странно,
ведь наш самолет улетал рано-рано.
И старый индеец сказал мне:
«Мы дети те,
которые знают —
вы вновь при-е-де-те.
Поэтому радуемся,
а не страдаем.
Приедете —
вновь сообща зарыдаем.
Вот если бы всем
приезжать бесконечно,
но не уезжать,
оставаясь навечно!
И за обьяснение это
с вас песо, сеньор el poeta.
А вашей красавице
просто за так
я подарю мной сплетенный гамак».
И Дора счастливо обмякла,
целуя гамак:
«О, хам-м-м-ака!»
Так в детстве
все сладкое я обозначивал чмоканьем:
«М-м-мака!»
О, разноцветнокожее,
лишь на себя похожее,
мое многоро́динное,
к счастью, неразблагороденное,
душе не позволившее
себе на позорище
забыть для прославленности
о чьей-то раздавленности,
ради сценичности
исциничиться,
ради беспечности
забыть о вечности,
не дай душе изувечиться,
Отечество-Человечество!
11
По общему всеотечеству
под взглядами общих звезд
брели мы в обнимку к отельчику
через деревянненький мост.
И мост так печально поскрипывал,
как будто ему нас жаль,
и Дора