на лицо ее соседки Антонины Ивановны, преподавательницы черчения, и попадает в другую стихию – замкнуто-хмурую, настороженную.
Антонина Ивановна работу свою не только не любит, но ненавидит, пожалуй, и потому неприятна Белову. Что особенно нестерпимо в этой женщине, это ее гордая жертвенность. Она работает, точно одолжение делает. Нет-нет и напомнит уныло, что эта работа прежде времени вгоняет ее в гроб.
На урок идет, как на пытку. Словно бы в предвкушении боли подрагивают узкие губы, едва различимые на мертвенно-бледном лице. Понурая, злая ходит по кабинету, опасливо озирается, точно ожидает удара сзади, и все же любая выходка застигает ее врасплох. Ее сухое бледное лицо идет пятнами, на морщинистом лбу выступают капельки пота, но все выше, все высокомернее поднимается подбородок, тяжелеют сутулые плечи, раздельнее вылетают слова. Мутная злость, презрение переполняют ее, невыносимым становится внутреннее давление, она едва не теряет сознание, но неизменно доживает до спасительного звонка и тогда отходит медленно, успокаивается.
Ежедневно заезжает за нею муж на машине, наверх никогда не поднимается – терпеливо ждет внизу. Сколько раз с завистью наблюдал Вадим Иванович, как она на глазах оживает, завидев в окно знакомую машину, как розовеет лицо, даже губы проявляются на нем отчетливо, мягчает голос, опускаются, обмякают плечи, их костлявая тяжесть становится незаметной, движения делаются легкими и свободными.
Думал он в такие минуты, что, приходя в училище, она надевает маску, как надевают рабочий халат или жесткую робу, а завидев мужа, осознав, что мучения позади, снимает ее, прячет до нового дня, преображается и спешит.
Он знает, какую муку носит в себе эта тусклая женщина, потерявшая детей уже в теплушке поезда, везущего их всех четверых из страшной блокады – ее, доходягу мужа и двух мальчиков пяти и семи лет, пребывающих в безнадежной стадии дистрофии. Вернуть их к жизни надежд не оставалось, они больше не откликались на ее зов, но упрямо и скрытно продолжали жить – не умирали. Их нечем было кормить, им можно было только легкий бульон буквально по каплям, но взять его было негде. Дети угасали на глазах. Свинцовое отчаяние владело ею. Она поклялась умереть самой, если им не удастся выжить.
Они умерли один за другим – уснули, сначала старший Сережа, следом младший Витя. На ближайшей станции полагалось тела умерших в пути выгрузить из вагона. Она не позволила, она была не в силах расстаться с ними, к тому же она не верила, что ее мальчики больше не дышат. И все же их грубо отняли и унесли – по одному, зажав под мышкой окоченевшие от холода жалкие невесомые тела.
Она осталась рядом с мужем, который тоже собирался покинуть ее. Тогда-то она узнала, что он, не удержавшись, тайком от нее проглотил целиком увесистую краюшку настоящего хлеба, которую им щедро отрезали от целой буханки – строго предупредив, что хлеб на дорогу – на четверых, что больше скоро не будет, что эту пайку нужно растянуть на пять дней. И чтобы не увлекались, не ели помногу –