у него?
– Голова цела. Пол-уха не хватает.
Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу:
– Давайте, родные, надо согреться.
Мы идем в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в полусне и тумане. И произнесенные слова доносятся как сквозь картонные стены.
Хочется что-то сделать.
Анвар Амалиев, хронический дневальный, не глядя на нас, смотрит в стол, в журнал дежурств, что-то помечает там.
Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, по ошпаренным лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было.
Стягиваю с ног берцы и следом – безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые отсыревшие пальцы, шевелю ими.
Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим белыми, живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью, розовыми пальцами. Мне отчего-то хочется улыбнуться.
Поднимаю голову, вижу, что Амалиева уже нет на посту дневального. Слышу из коридора его голос, он рассказывает, как шел бой.
«Вот урод», – вяло и без злобы думаю я.
– Надо бы выпить… – говорит Костя Столяр.
Я вижу его красивые красные пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновение удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чем тут я. Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте – почему-то мне так представляется. На черном и сыром брезенте.
Язва тоже где-то шляется…
«А Семеныч? Разрешил?» – хочу спросить я, но вспоминаю, что Семеныч с простреленным ухом уехал в ГУОШ. И Черная Метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вслед за Куцым умчался.
– Надо, – говорю.
– Надо, Сань? – спрашивает Столяр у Скворца.
Скворец молчит и смотрит на свои пальцы.
– Плохиш! – зову я.
– Чего, мужики? – спрашивает Плохиш серьезно, без подначки. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном.
– Надо выпить, – говорю и смутно вспоминаю, что на днях я очень напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу.
– Я хочу вернуться к моей девочке, – говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше – обнять или ударить его в бок, под ребра.
На улице только что закончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя – мягкое, как желе, эхо.
В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками – это как ржаные похоронки.
Никто не трогает пищи. Каждый из парней подтянут и строг.
Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками,