был народ даже внешне на него похожий, в таких же шинелях, в будёновках зимой, фуражках летом. Единственно, что у Григория левый рукав был булавкой к шинели приколот. Помню, даже к конвойным, которые охраняли на станции теплушки с арестантами, он по-дружески подходил, табачком поделиться и потолковать о политических новостях. Раз подошёл к красноармейцу с большой сытой собакой на поводке. Красноармеец дружески настроен, а собака вдруг озлилась – на меня ли, на Чубинца ли, как рванёт. Дыхание зверя у моего лица, зубы – иглы. Горло, как ножницами, перехватит. Хорошо, красноармеец удержал. Я и крикнуть-то сумел, когда уже отошли. А Григорий Чубинец ничего, смеётся. «Хорошая, – говорит, – собака. За баранину сойдёт». Весёлый был Чубинец и ел весело, хоть и жадно. А котлеты с чесночком, румяные. Помню, первый раз когда съел, петь захотелось. Рот раскрыл, но тут же меня вырвало, правда уже без крови и нормальной пищей, не кишками собственными.
Работа моя была не лёгкая, приходилось груз переносить в мешках, а иногда за кучера, если Григорий добывал телегу и лошадей. Но со временем работа стала ещё труднее, Григорий помрачнел, и пахло у него изо рта всё чаще не спиртом, а одеколоном. Бывали случаи, приду в условленное место, а он говорит: сегодня работы не будет, товара нет. Работы нет, то и котлет нет. Опять стало голодно, хоть и не так, как прежде. Всё ж, через день, через два чем-то да меня покормит. Раз встретил он меня, говорит: сегодня работы нет, но покормить могу. И предложил в лесок, неподалёку от станции, чтоб на костре мясо зажарить. Было уже темно, август – как и ныне, смеркалось рано. Что-то мне, сам почему не знаю, не захотелось с ним идти. Слишком уж был пьяный и смотрел беспокойно. Однако пошёл, голод погнал. После недавней сытости, после котлет я уж голод терпеть не мог и жадность к жизни проснулась. Сели мы, разожгли костёр. Спичек тогда тоже не было, однако в этом смысле приспособились, искры высекали, кремень об кремень. Вынул Григорий из окровавленной тряпицы куски мяса, видать совсем свежего и начал его умело обжаривать, нанизав на ружейный шомпол. И всё к бутылке одеколона прикладывается. Опьянел сильно и вдруг начал Гражданскую вспоминать. «У нас в Гражданскую было правило: половина погибает, половина побеждает. Первая половина на колючую проволоку ложится, а вторая по их телам Перекоп берёт. Вот и сейчас, в борьбе с голодом одна половина народа должна жертвовать собой ради другой половины, чтоб всем не погибнуть». Говорит так и мясо зажаренное достаёт. Он жуёт, и я жую. Он к бутылке, а я жую и про себя думаю: ничего, пока ты одеколон пьёшь, я тебя пережую. Он говорит: что, свежо мясцо? Я, – говорит, – больным не торгую. Такую котлету сколько чесноком не заправляй, всё равно мертвечиной отдаёт. А в младенцах одни цыплячьи кости, стариков не прожуёшь, мослы…
У меня от ужаса кусок мяса в горле застрял, кашляю, вытолкнуть наружу не могу, чтоб крикнуть. Я кашляю, а он поднимается неторопливо. Знает, что я хромой, далеко не побегу. А он, хоть однорукий, но крепкий телом и решительный от опьянения. «Всё, –