пиджака курточка, тоже хлопчатобумажная, и если б замок-молния, то её можно было бы назвать спортивной. Однако курточка застёгивалась не на молнию, а на обычные унылые пуговицы. Заметил я и берет, висевший на крючке у его сидения. Одевался он жалко, с претензией, явно неумной. Его одежда ничего интересного мне подсказать не могла, даже наоборот, раздражала. Надо было ждать ещё минуту-полминуты, пока поезд минует пристанционные стрелки и яркие вокзальные окна осветят лицо попутчика целиком, потому что отдельные детали хоть были интересны, но тоже ничего не говорили. Я заметил лоб с залысинами, дурно выбритые щёки и курчавые светлые волосы.
Однако вот всё вспыхнуло, ожило, яркие огни фастовской платформы осветили картину, висевшую передо мной до того в обманчивом полумраке, и я увидел, как грубые детали бытия отступили и возникло лицо утончённое, какое обычно бывает у вырожденцев, отступников, лишённых своего и не обретших чужого. Такие лица, вернее, мордочки бывают у воспитанных в неволе лесных зверьков, которые в домашних условиях не могут обрести уверенности кошки или собаки, однако которым в родном лесу ещё хуже. Но как раз в этом и состоит их нераздумная духовность и, мне кажется, всякому сердечному человеку хочется посадить такое растерявшееся существо себе за пазуху и отогреть, вопреки предупреждениям зоологов и ветеринаров о бесполезности или опасной вредности такой доброты. Да, этот пожилой человек производил впечатление звериного детёныша, беспомощного зверька, которого невозможно ни бросить посреди проезжей шумной дороги, ни принести в дом.
Такое у меня возникло первое чувство, когда я его увидел полностью, после того как выслушал начало рассказа, вплоть до человечьих котлеток, которыми он спасал свою жизнь и в которые едва сам не превратился. Я знал, что буду теперь Слушателем до самого Здолбунова, но мне хотелось, помимо станционной воды и короткого отдыха-прогулки по платформе, посмотреть, каков же мой заблудший зверёк среди людей, каков он в толпе, а не наедине со мной, в тёмном вагоне. В толпе, на платформе он совершенно потерялся в том смысле, что обрёл всеобщие черты фастовского пассажира и даже хромота не спасала. Вокруг я увидел ещё несколько хромых с палочками и на костылях.
Мы пошли с ним в туалет в конце платформы, а потом в расположенной рядом кубовой я набрал термос воды. Он попробовал и сказал:
– Хлоркой отдаёт… Нет, я уж в Парипсах напьюсь. Там знаменитый колодец возле станции.
До Парипсов было ещё не менее часа. От Фастова третья станция после Ставищ и Богуйков. Поэтому я выпил два термоса фастовской воды пусть и не высшего качества. Пить мне хотелось ужасно, что всегда сопровождает у меня приступ бессильной жалости к существу, которое нуждается в помощи, однако которому не можешь помочь. Таково было начало моих взаимоотношений с попутчиком, начало абсолютно не творческое. И всё же постепенно я сумел выбраться на более твёрдую творческую почву и обрести в чувствах своих больше холодного любопытства, без которого