Ясно тебе? Ясно?!
Кошка ответить не могла, лишь жмурилась. Цыпленок рядом пищал.
– Гляди не трожь! – серьезно предупредил кошку Володя. – Голову оторву. – И отправился по делам.
Когда он вернулся, от цыпленка и духа не осталось. А кошка лежала, кормя своего котенка, мурлыкала.
– А где цыплак? – с порога спросил Володя и начал по углам шарить. Но не было ни следа, ни писка. Понятно, что сожрала. Ни пушинки, ни перышка… Да какие у него перышки, лишь вывелся. Глотнула – и нет.
Сожрала. Это был факт очевидный. Хотя какие-то сомнения оставались. Ведь прямых доказательств нет! И еще одно: может, не поняла? Может, надо было посерьезней внушить?
Володя решил еще раз проверить. Еще одного цыпленка забрал у клушки. Принес. Комочек. Тепленький, щуплый. Один лишь писк.
Он держал цыпленка в руке, под нос кошке сунув, и объяснял:
– Не жрать. Поняла? Не жрать его, а воспитывать. А если сожрешь, я с тебя шкуру спущу. Ты меня знаешь. Засеку до смерти. Или повешу. Поняла?
Кошка смотрела на хозяина и вроде все понимала, зная тяжелую руку его.
– Вот так. Вторая проверка. И последняя!
Володя сунул цыпленка кошке под бок. Поглядел. Все вроде шло хорошо. Цыпленок пищал. Кошка лежала, жмурилась.
Но сторожить не будешь. Дела ждут. Он ушел. Скоро вернулся. Открыл дверь, кошка, шмыгнув под ногами, умчалась прочь. Цыпленка, конечно, не было. Сожрала. И, между прочим, правильно сделала. Потому что – зверь. Но вот за то, что хозяина не послушалась, за это, конечно, – смерть. Володя ружье со стены ухватил, оно всегда под рукой, снаряженное. И прямо с крыльца бабахнул, дуплетом. Взлетели испуганные куры, поднялась пыль столбом, собаки залились. На весь хутор – содом. А кошка улизнула. Конечно, до поры. У Володи на это дело рука легкая.
Мальчик на велосипеде
Утренний автобус на Большую Головку давно ушел, до вечернего было далеко, а тащиться к грейдеру, на попутку, с чемоданом да объемистой сумкой не хотелось. Оставалось одно – ждать.
Стеклянный теремок автовокзала лежал на отшибе от станции, считай, посреди степи. Июльский солнечный день наливался жаром, в тесном зальчике становилось душно, и выбирался народ на волю, на ветерок, располагаясь под навесами и в соседней лесополосе, под сенью пыльных вязов.
Хурдин ожиданием не томился. Он не был на родине целых пять лет, а последние три года и вовсе за границей работал, и потому теперь все казалось ему таким милым для души: степь и горячий тугой ветер, просторное небо с его чистой синью и люди вокруг, их голоса и речи, от которых отвык, а теперь слушал с жадностью. Людно было на вокзале и говорливо. Хурдин бродил и бродил, бродил и людей разглядывал, останавливался, слушал.
– Ты со своей папиросой, как грех с душой, не расстанешься. Другая бабка Надюрка. Та оденет чистый платок, цигарку завернет в локоть – и гайда в контору, – прилюдно выговаривала своему мужику могучая рукастая баба.
А рядом сухонькая старушка изливала свою беду:
– Изболелась внучарка