Евгений Кулькин

Знай обо мне все


Скачать книгу

не было бумаги на самокрутки и цигарки. А в письме что напишет солдат? Жив-здоров, воюет. Все другое – военная тайна.

      Вот почему в ту пору рвали душу слухи. Чуть чего и – новость. То, говорят, немцы через час будут в хуторе. То утверждают, что их разбили и гонят без оглядки.

      Кто распускал эти слухи, никто не знал. Только были они стремительны, как пожар, и живучи, как трава после него. Но на душе было ой как неспокойно!

      Заосенело. С яблони-дички за два дня вместе с дождем сошли и листья. А кислицы еще держались. Цепко они прилепились к веткам своими шершавыми черенками. Принес я их домой целую шапку. На взвар. Тетка смеется: «Их же в рот не возьмешь».

      Я хрумкнул сразу тремя или четырьмя. Говорю:

      «Москву видно, но есть можно».

      «Вот бы садовых разжиться».

      Чего захотела! Садов-то тут не густо. Не в жилу степнякам это занятие. Подсолнушками двор засевают. Все же какая-никакая, а тень. Потом и лезть в сад ни к кому не охота. У всех то отец, то сын на фронте. А то и тот и другой сразу. Вот эти «тормоза» и останавливали от зловредства.

      Заглянул я к тетке в закром – пшенички на донышке. Если к одной стороне примести, может, ведра полтора будет. А впереди зима-зимская.

      Слазил в погреб – картошки тоже не густо. Чем жить будем?

      Еще тетка переживала радость нашей встречи, а я уже в правление колхоза явился.

      Председатель тоже смотрел на меня так же, как другие хуторяне. Вздыхал.

      «Пудик я тебе выпишу», – сказал.

      «За это спасибо, – вежливо произнес я, резонно рассудив, что лишний пуд в доме не помешает. – Но мне работать надо».

      «Чтобы приварок был?» – поймал мою увертливую мысль председатель.

      «Конечно».

      «Тогда иди на сортоиспытательный, к Укустову».

      Сейчас, по-моему, уже никто не помнит, что такое ручной культиватор. А я это «орудие» не забуду до самой смерти. Состояло оно из двух ручников, колесика и – по плоскости – необыкновенно тупых ножей.

      Пшеница, рожь, ячмень и еще черт-те что было посеяно длинными ремнями. И вот вдоль этих ремней мы, культурники, как нас звали, шли с настойчивостью обреченных, шли неровным строем. Ни одно определение потливости не подходило: он не катился, не градом тек в три ручья, а, видно, обвалом сходил с нас. Кожанела от соли рубаха, и к концу дня ее можно было ломать, как проржавевшую жесть.

      Зато к вечеру мы получали – кто по миске, а я – котелок кутьи из куколя и других разных трав и диких злаков. Пшеницу не давали. Она была элитной.

      Я съедал половину, а остальное заворачивал в тряпицу и ждал, когда в ладонь стечет клейкая жидкость, с прихлебом втягивал ее в рот губами, а узелок клал в карман. Он долго грел мне ногу, пока я не добирался до дому, и там, всякий раз с плачем, тетка ела эту кашу, приговаривая:

      «Ну в кого ты у нас такой жаланнный?»

      Тут она, пожалуй, права – в кого? В соседнем хуторе Сухом Долу жил ее дядя, а мой какой-то многоюродный дед. Пчел водил. Пошли мы с ней к нему. Она – радостью, что я приехал, поделиться, а я – медку отведать. Давно во рту, кроме