Одно только солнышко доброе – всех обогреть пытается. И то, слыхал я, есть страны, где оно зимызимские вовсе не осиливает и люди там в постоянной бледности проживают. А человек, коль попытается стать всем хорошим – так дураком и помрет».
Не скажу я, что эти слова его были для меня бесспорны, как и все, что он говорил или делал, кроме того, что совершил в последний час своей жизни, все же в них было что-то от истины, которая не требовала доказательств.
А недели через две или чуть поболе, когда я уже утвердился, как самый надежный сторож, подошли к амбарам две девчонки. Было им лет по пять, не больше. Глянул я на них – и кровь от сердца отхлынула. Вроде всего перевидать пришлось и привыкнуть бы ко всему пора. Ан нет, содит во мне сердце, словно маховик, от которого всю тягу отсоединили, даже, кажется, клекочет.
А они стоят передо мной худющие самой страшной худобой, грязные, в черных шалях, как старушки. И, главное, ни о чем не просят. Вот так подошли, поклонились до земли и стали в такой тихости, словно и дыхания в них нет.
И еще – увидел я, что глаза у них были тоже заплеваны войной точно так, как у моей тетки. Видимо, это и есть то выражение, которое раньше называли «зануждалым», от слова нужда.
Я попытался от них отвернуться, попробовать отвердеть лицом, чтобы потом найти какие-то слова, вспомнить – хотя бы – ту «футбольную команду», которая стала пухнуть с голоду, потому что я, охранник глубинки, распустил тут нюни и готов привечать каждого встречного-поперечного. Попутно увиделся мне дядя Вася, просящий обугленным ртом хоть росинку, потому что в окопах который день нет ни крошки хлеба.
И я бы, наверно, отвердел не только лицом, но и сердцем, если бы взор снова не упал на их лица. Были они цвета выжженных полей, серей, чем истоптанная отступающими войсками дорога, и я, вдруг поняв, что видеть это невыносимо, слепо кинулся к вороху зерна, схватил две горсти пшеницы и шагнул к ним.
И в это время увидел дядю Федю. Он своим убористым шагом шел через поле, обратанный деревянным сажнем.
Увидели его и девчонки. Еще немного постояли и медленно молча пошли, чуть присутулив свою неразвившуюся стать.
Я догнал их у ручейка, выбивающегося неизвестно откуда и впадающего неизвестно куда. Они сидели на прицапках и выбирали из залужены травку с листиками, смиренно ели ее.
Когда я их окликнул, они, не порывисто, как бывает при неожиданности, а медленно, вроде бы даже нехотя, повернулись, не прикрыв своих озелененных губ.
Я проворно развязал мешчишко, который принес мне дядя Федя. В нем были мои харчи на целую неделю. И кормил девочек своей нехитрой снедью: картофельниками с лебедой, по-нынешнему бы зразами, лепешками из желудей и печеньем из льна с солодиком.
Они ели, зверовато озираясь, словно я мог отнять у них то, что принес, но не жадно, без той проесности, с которой хватают еду голодные, которых мне приходилось видеть до войны в кинофильмах.
И я поймал себя на мысли, что не могу видеть даже как они едят. Опять та же жалинка, которая проснулась во мне в ту пору, как они появились у глубинки, ожгла душу, и лицо омягчело для слез. Но их я, видимо, выплакал