тешить, а она – гляжу – по второй наливает.
Борщ уже дымиться перестал. Остыл.
Зато теперь легкость в руках появилась. Стрижами замелькали они – что при жесте, что при шалом – хотя вроде бы и ненарочным – прикосновении к ее телу. То под столом на коленку ей ладонь была уронена, и она накрывала ее сверху своей сухой и горячей рукою; то шмыганул двумя пальцами за пазуху, про себя отметив, что у тети Даши соски не такие резучие, как у Феньки Гориной; то – этак ухарски, совсем по-взрослому – шлепанул ее по мягкому месту. И не просто так – для боли – а с потягом, почти ласково. Если, конечно, к грубому жесту это будет применительно.
А тетя Даша сидит сама не своя. Слышу, даже словами давится. Только и твердит одно: «Пей!»
Я взял рюмку левой рукой, потому что правая все это время была ею на коленке ладошкой прихлопнута, как кузнечик, случайно севший на лопушину. А глаза – как сквозь бинокль – стали видеть все до неправдоподобности близко. Гляжу, брошка на груди ее расстегнулась. Это, наверно, в то время, когда я занырнул в вырез двумя пальцами. Мотыляется брошка, вот-вот упадет. Поставил я рюмку и – к брошке. И тут ее ладошка мою руку прихлопнула. К груди прижала. Слышу, как сердце бьется.
А легкость теперь уже и в ноги кинулась. Подымаюсь я и оказываюсь вровень с губами тети Даши и вижу розовость на них едва начавшего буреть арбуза. Тут она бережно, словно я весь из сахарных кусочков сложен, обвила руками мою шею и губами пошла мышать вокруг да около, пока не добралась до моих губ.
Наверно, мне было хорошо. Тем более что тетя Даша, ослабев, оползла вниз, словно я был гладким телеграфным столбом, и встала передо мной на колени. Теперь глаза ее были закрыты, а губы запрокинуты. И в них ярчела небывалая алость.
Третью стопку я налил себе сам. Чекнулся с носом тети Даши и окончательно понял – это пришла взрослость. Оказывается, возраст измеряется легкостью. Вот я опять порывисто запрокинул голову тети Даши. Брошка давно потеряна, в вырезе голые груди примелькивают с темными ободочками вокруг сосков.
А у меня – чую я – вдруг появилась неимоверная сила. Нет, тети Дашино тело я подниму как пушинку. Нужно что-то потяжелей. И я кидаюсь к высокому кованому сундуку, хочу сдвинуть его одним махом. И вдруг снова становлюсь мальчишкой – сундук – ни с места. Тогда я сажусь прямо на пол и – реву.
Она вытирает мне слезы своим передником и, не зная, что я хочу, шепчет: «Нету у меня больше».
Наверно, подумала, что я в сундук водку искать лез.
Мне как-то разом опротивело все на свете. Надоело видеть – полуслепое в какой-то покорности – лицо тети Даши, ее аккуратненькую, какую-то очень благополучную комнатенку, недоеденные щи на столе и пустую – пузатую ближе к донышку – бутылку.
Я поднялся и стал напяливать фуфайку. Потом, вспомнив, что в один из рукавов засунул шапку, начал, конечно же уже не так ловко, как по трезвухе, извлекать ее оттуда.
«Ты куда?» – разом очнувшись от полусна, в котором, кажется, пребывала она все это время, спросила тетя Даша.
Я молчу. Икаю.
«Закусил