почему-то ненавидели мальчишки всего города. Зимой, когда мы сверху съезжали на санках-рулевиках, они норовили кинуть нам под полозья какую-нибудь штуковину, чтобы мы врезались в стену дома или в столб.
Рядом с нашей школой была больница. И мы все время видели жизнерадостных выздоравливающих, которые, в сопровождении родственников, как полководцы в окружении свиты, степенно ходили по-над Доном, прямо на земле устраивали пиршества, и тем трагичнее было наше открытие, что в домике, на который выходят окна нашего класса, – морг. Мы заглянули в узенькое оконце и увидели на столе мальчишку – нашего ровесника, который лежал к нам головой. Его затылок имел длинный надрез, зашитый через край белыми нитками. В этот день (тоже впервые!) я понял, что не вечен.
В этой школе произошло событие, которое в какой-то степени явилось толчком ко всему, что я сейчас пишу. В нашем классе кто-то разбил стекло. Наверно, случайно. Но у завуча Марии Семеновны было на этот счет свое, сугубо определенное мнение. «Это сделал Дульшин», – сказала она. Я изумленно воззрился на нее, даже не найдя слов для оправдания. Натворивший на своем – хотя и коротком, но довольно бурном – веку немало бед, я еще ни разу не был в положении человека, которому приходится доказывать свою невиновность. «Встань!» – теперь в ее голосе появились нотки генерала, принимающего парад. Тем более что я мямлил: «Кто бы это мог…» – «Видали? – спросила Мария Семеновна не только у всего класса, но и у Ушинского, портрет которого висел у нее над головой. – Он тоже недоумевает!»
Дома мне вставили «клизму с патефонными иголками», как шутил наш школьный сторож дядя Яша. Он же за плату моих родителей вставил стекло. А я – кипел. Моя душа не была способна смириться, посмотреть на все мудрыми глазами знатока жизни, и я, дождавшись сумерек, пошел и обнес стекла буквально на всей стороне, что смотрела на больницу, не пощадив и учительскую.
На второй день во дворе была выстроена вся школа.
«Кто это сделал?» – строго спросил директор Петр Севастьянович. Я по-военному сделал два шага вперед и произнес: «Стекла побил я!»
«Перестань паясничать! – закричала на меня Мария Семеновна. – И стань в строй!»
Я повторил свое признание. И Петр Севастьянович, помягчев голосом, попросил:
«Подурковал, и хватит. Нам надо найти истинного…»
«Вот именно! – перебила его завуч. – Каждый должен получить свое».
И тут я понял: всякий человек должен говорить правду. Всем. Всегда. Он обязан иметь нечто, за что мог бы без зазрения совести уважать себя сам.
Что же еще запомнилось мне из той, уже осмысленной, жизни? Может, вот это. Залезли мы как-то с Севастьяновым в сад Серафимовича, и нас половили там, как мокрых курят. Привели к столику, где писатель с кем-то играл в шахматы.
«Шалыганите?» – спросил он.
«Стараемся!» – почему-то начал дерзить я.
«У вас что, своих садов нет?» – задал вопрос парень, который, глядя на нас, рассеянно покусывал голову королю. Я сразу вспомнил, что наши яблоки мы