«американские жители» в колбах с подкрашенной водой, в стеклянных трубках с резинкой на круглом отверстии – все верещало, оглушало, сверкало. Жареный миндаль в бумажных тюбиках, орехи, вязкие сладкие стручки, турецкие бобы и маковники (последние мы не ели, не нравились). Гармоника, цимбалы, балалайки… Синяя небесная эмаль весеннего дня, вновь после зимы, облака над Кремлем!
К весне мама отпустила гувернантку и взяла нам русскую немку. Ее звали Мария Генриховна. Мы почти все время говорили с ней по-русски. Высокая, ширококостная, худая. В ней было что-то жалобное. Мы скоро узнали, что она много страдала, что она – «за народ», «против царя». Она тоже привязалась к нам. Это была первая гувернантка, с которой у нас завязались интимные отношения, и первый человек, заговоривший с нами на тему народной печали. Ластясь к ней, мы называли ее «Киска». Мы были счастливы, что она будет с нами в Тарусе. Это был друг.
В эту весну у нас произошло знакомство с детьми, жившими в нашем флигеле, Андреевыми, Таней и Верой. Киска способствовала этому сближению. До нее мама нам не разрешала знакомств с чужими детьми. Мы росли обособленно, как росла и она. Детей мы видели в скверах и на бульварах. В гости к «знакомым» мама не ездила, лишь в театры и концерты. Не знаю почему, Марусе больше понравилась младшая, моя однолетка, Верочка, а мне – девочка много старше меня, Таня. Верочка была маленькая, круглолицая, с белокурой косичкой. Таня – темная, высокая, тоненькая. Так мы и разделились, по две. Изредка лишь играли все вместе, с Андрюшей. Во дворе пахло голубиным пометом и сырой землей. Она готовилась к первой травке. Мы бегали с кусками черного хлеба с солью (взяв их в кухне – мама не позволяла бегать с куском). Почему мама не позволяет? – это так вкусно!
Облака были совершенно серебряные. Ворковали голуби. Из окна шли звуки рояля – хроматические гаммы. Муся готовила урок в музыкальную школу. Пальцы ее летели по клавишам так быстро. (Мои – так медленно!)
«Ася, мама зовет!» – «Иду!» – кричу я, выбегая навстречу Киске. Как я ее люблю! Ее глаза, светлые, ее лицо, когда она говорит: «Это есть истина»…
Смутно чувствовала я, входя со всей семьей нашей в университетскую церковь, что Киска не любит церкви. Мне было жаль. Мне смутно хотелось слить и церковь, и «это есть истина» – в одно. Чтоб было радостней всем, Маруся лучше понимала ее настроенность и жарче рвалась к ней, к тому, что стояло за ней. С мамой мы не говорили о Киске, чуя, что она «не поймет», поймет – не одобрит! Из маминых слов о «Жизни Иисуса» Ренана мы понимали, что в церковь она ходит иначе, чем папа – сын и брат священника. Но было ясно, что и с «Кискиной истиной» маме не совсем по пути. Высокий потолок (а не купол) церкви давал домашний уют службе. Народу было немного – профессорские семьи. Мне было семь с половиной лет – мне полагалось исповедоваться; младенческое право на причастие без исповеди уже было утрачено. Но – была эта исповедь, по-моему, «ненастоящая» – говорил «вместо меня» священник, – и потому мне первая исповедь не запомнилась. Помню позолоту и свет. Давно мы уже