от второго брака). Сережа, студент, лицом походил на мать – ее правильные черты; но ее большие темнокарие глаза, горделиво-чопорные, в нем были смягчены, теплы. В Наде соединились красота матери и отца, но сходство с отцом было явно. Как хороша! В улыбке ее – ироничной – нежность; волосы каштановые, пышные; прелестный румянец. Не верилось, что Сережа и она – больны!
Маруся тайно полюбила Надю за ее обреченность, скрывая эту любовь от всех.
Одновременно с ними приехал Владислав Александрович Кобылянский. Мы в первый раз увидали его у елки. Мы не отрывали от него глаз. Его увидев, мы просто им заболели. На него глядеть – ждать, что он что-то скажет, поглядит, усмехнется (именно усмешка была у него, не улыбка), бояться, что вдруг встанет, уйдет. Удлиненное, худое, обросшее черной бородкой лицо, длинноносое, темноглазое, насмешливое и внимательное. Недобрый и нежный, большой рот. Ум, недоверчивость, знание себе цены, гордыня. Не оторвать глаз!
Зеленые, мохнатые, пахнущие Москвой хвойные ветки, качающиеся от шелестящих цепей (мы их клеили все, большие и дети), от шаров, синих и розовых, от золотых и серебряных картонажей, и на фоне этой знакомой, щемящей душу прелести давней – новая прелесть незнакомого человека.
А Владислав Александрович смотрел на нас, словно понял, чем он сразу для нас стал, и тешился этим, поддразнивал. Но не только нас он заметил из всех пансионеров, а – мимо сияющей красоты Нади – увидел, зорко, маму, чуть ли не в первый раз в этот вечер поднявшуюся в столовую, к табльдоту.
Это еще не был табльдот, в тот вечер Сочельника. Долго, широко, шумно кончались приготовления к елке (должно быть, это была пиния). Накрывание праздничных столов, блеск стекла и сервизов, ваз с фруктами, бутылок вина, гроздья синего сушеного винограда, светлый шелк дамских платьев, мамины руки на клавишах пианино. И сине-вечернее итальянское небо в распахнутые над садом окна. Лампы, свечи в канделябрах. Рождество на чужбине, без снега, без холода, с шумом моря – непонятное Рождество! И еще новые люди: худой, остролицый Герб! (такое странное имя!), поляк. Похожий на петуха! Его подруга, маленькая, круглолицая, добрая (курица!). О чем-то переговариваются полуфразами, шутками Кобылянский и Герб. Александр Егорович хлопочет над занавеской, из-за которой он будет выкидывать пакеты с подарками. Лёра у елки, кончает развешивать украшения, яблоки, мандарины. С ней Сережа и Надя. Вова, Жорж, Володя и мы помогаем разбирать елочные свечи – отнимаем их друг у друга за понравившийся цвет. Две пожилых сестры, немки, вполголоса напевают знакомые нам елочные песни: “Stille Nacht” и “Oh, du fröhliche…”[17]. И сквозь весь этот шум, шелест, блеск, стук, сквозь все запахи и все голоса – длинный, пристальный взгляд Кобылянского, изучающий, чуть смеющийся. Он сидит под ветками елки (а Герб мечется по столовой). Мамины руки летают по клавишам, гремя, замирая, царствуя.
Какой был счастливый вечер! Больше пол столетия прошло – а он жив! Как было светло от свечей и ламп! Сколько людей, какое дружество друг к другу! Как вылетали из-за занавески подарки – сколько радости, смеху, поздравлений!