Ты позвони мне, если захочешь, – написала телефон на пачке сигарет.
И спрашивал, и отвечал, и обещал – все машинально.
А вот сейчас спустя два дня – бессонница и тревога. Зеленая настольная лампа, на тумбочке пустая пачка из-под сигарет с ее телефоном, стопка книг и журналов. Успел прочесть несколько. Интересно, местами даже захватывающе, но после прочтения не покидает такое чувство, будто бы тебя ловко провели. Пишут о какой-то жизни, вроде бы и знакомой, но нашпигованной сюжетами былых времен и наивными фабулами якобы настоящего. Ах как все блестяще выстроено, выдержан темпоритм повествования, и даже есть сложность архитектоники образов и их взаимопроникновения…
Может быть, форма, бедный старенький сюртук, сдерживает могучую душу приходящего нового?.. Океан стихов, излагающих в рифму мысли, вполне подходящие для незатейливых газетных статеек. Опрозилась поэзия, одетективилась проза, и читатель перетекает себе из высших сфер в мир материально превалирующего…
Я переводил беседу местных писателей с Жоржи Амаду, был он в нашем городе, и, пожалуй, лишь Лев Петрович говорил с ним на одном языке – языке духовности и боли. Сам он, в прошлом военный летчик, повидал такого! Но, опять же, как потрясающе он рассказывал, и как недосказанно в своих книгах описал. И при всем при том, судьба его книг счастливая, на полках не залеживаются…
После экскурсий, когда я замолкаю, часто начинают рассказ ветераны войны. Я всегда склонен больше всего доверять тому, что увижу своими глазами, но старики рассказывают по-особому (внешне отрешенно спокойны, даже никаких слез на глазах): «Снег белый-белый, и на нем в зеленом-зеленом, шинели такие, – убитые солдатики. Белое, зеленое и красное-красное на белом – это кровь». Сначала это так красиво. И это страшно. Мурашки по спине. Как такую книгу написать? Можно было бы попробовать, но знаю, что это не в моих силах. Я, как та сороконожка, у которой спросили, мол, откуда она знает, какую ногу когда ставить, и она, задумавшись об этом, сбилась и остановилась.
Был грех, пописывал. В больнице написал повестушку и отослал в Москву. Вскоре сам приехал в редакцию, и уже там юная сотрудница, недавно, наверное, пришедшая в сей «храм» по папиному звонку, спросила у меня:
– А вы что, бурильщик?
– Нет, на каникулах подрабатывал на вахтах…
И она сообщила мне торжественную истину, как будто сама только что ее открыла для всего мира:
– Надо сказать свое слово, лишь тогда это – литература.
Все верно, о своем слове я и не помышлял, а, хотя это и по-божески, всего-навсего очень уж хотелось напечататься.
…А-а! Черт возьми! Зеленая лампа, зеленая ели лапа, зеленая рожа в зеркале! Зеленый рой зеленых мыслей… Сп-покойненько!.. Спокойно… Я спокоен, меня нельзя взволновать. Вот так… вот так. И пульс…
Черепанов. Тот свое слово сказать сумел бы. Бросается в табун фактов, слишком не задумываясь о последствиях. Ему бы только осознать, что его начальству, как и всем людям, свойственно