не рождался, не вставал на ноги) еще один день фронтового лиха. Его зари я не увидел, видел только кровоподтеки да ту нездоровую желтизну, которая обычно бывает под глазами измученного лихоманью человека. Приблизилось время идти за завтраком. Пошел Адиркин и добровольно вызвавшийся старший сержант Миронов.
Сникли лебединые шеи зеленоватых ракет. Едва заметными стали стежки трассирующих пуль, зато явственней увиделся горящий Воронеж, и – чудно как! – в горящем городе что-то заскрежетало, как будто из трампарка выходили трамваи. Туговатый на уши Симонов, и тот услышал этот скрежет и горохом рассыпал свою певучую скороговорку:
– Как у нас в Златоусте заскриготало, ровно железо пластают. С чего бы это, товарищ лейтенант?
Я сам не знал, с чего бы это. Узнал немного после, когда перед нами забухали, встали черной стеной оглушающие взрывы.
Рыгали шестиствольные немецкие минометы – ишаки, они давились, рыгали и в самом деле, как ишаки… Началась минометно-артиллерийская подготовка. Длилась она… Я не могу точно сказать, сколько времени она длилась. Я не видел, когда взошло солнце, да и ничего я не видел, кроме спины Симонова да стоящего на козлиных ножках ружья.
Сейчас, по прошествии многих лет, вопреки общераспространенному мнению, что с годами забываются, стираются в памяти те или иные события, я, оставаясь наедине с самим собой, все острее ощущаю пережитое, зримо живущее во мне, не дающее ни на минуту забыть – ах какая малость! – ну хотя бы склоненный над окопом подсолнечник. Я хотел увидеть солнце, но увидел этот подсолнечник, он показался мне черно и страшно взглянувшим на меня затемненным солнцем.
– Симонов, ты живой?
– Живой, товарищ лейтенант!
Я поднял голову, на этот раз подсолнечник показался подсолнечником, но над его жилистым упрямым затылком в водянистой голубизне неба разворачивались – сколько их? – по-верблюжьи горбатые пикирующие бомбардировщики – «Юнкерсы-87».
– Воздух!
Кто это крикнул? Тютюнник? Нет, не Тютюнник, Загоруйко крикнул своим тоненьким мальчишеским голоском.
Симонов схватил ружье, но не знал, что с ним делать.
– Пригнись!
Симонов пригнулся, подставил под перехваченное мною ружье свою широкую, изъезженную вещмешком, солончаково белеющую от пролитого пота спину.
«Юнкерсы» стали снижаться, входить в пике. Одного из них, ведущего, я поймал на мушку и, взяв упреждение, выстрелил. Симонов зажал уши, но ненадолго, он опять опустил руки, уперся ими о стенки окопа. Стоял непоколебимо.
– Подбили! Одного подбили!
Знать, и вправду подбили. Я видел, как стремительно падал, ястребино раскогтясь, с плоскими, ровно отрубленными крыльями самолет. Падал он прямо на нас, выпустив из своих когтей пять бутылочно блеснувших на солнце непонятных штуковин, напоминающих широко растопыренные пальцы. Мелькнула давно затаенная соблазнительно-обольщающая мысль: наконец-то капитан Банюк скажет и обо мне, и о моем