Никона, но и от пережитков язычества. Ежели мирская церковь уживалась с языческими атрибутами, приспосабливала их в угоду христианскому вероучению, христианской обрядности, то древлее благочестие противилось всему, что не соответствовало догмату некогда воспринятого православия.
– Ты в лавку-то ходил? – осведомился забравшийся на свои полати, видать, немного прихворнувший дед.
Я не ходил в лавку, я не хотел тратить свой гривенник на конфеты и на пряники. Хотелось купить железные коньки, такие, какие видел в Великовском на ногах одного сопливого пацана.
– Сходи, купи бабушке чаю.
Вот тебе и коньки!
Вышел на улицу. От обилия уже повернувшего на лето, но все еще студеного солнца заломило глаза. Я забыл сказать, что на зиму пять окон нашего полудомка (три по лицу и два по левой продольной стене) запележивались, забивались досками до верхней крестовины одинарной рамы, а за доски – набивалась веяная мякина (полова), все это делалось для тепла. Тепло как-то держалось, но мало проникало света. В избе всегда было темно, сумрачно, потому-то и заломило мои глаза. Требовалось какое-то время, чтоб без всякой ломоты оглядеть заваленную снегом улицу. На снегу алмазно-остро блистало, может быть, то самое лето, на которое повернуло солнце (солнце – на лето, зима – на мороз). Мороз особо давал о себе знать, зажатый в моей правой руке гривенник сразу охолодел. Тут-то я и пожалел, что забыл надеть связанные из овечьей шерсти варежки. Хотел было вернуться домой. Не вернулся, до лавки не больно далеко. Засунув обе руки в дырявые карманы ветхого пиджачишки, я выбрался на середину улицы, ступил на укатанную полозьями саней, заваленную конскими шевяками дорогу.
Лавка (кооперация) помещалась в кладовой Филимоновны, седой, согбенной прожитыми годами, совсем не деревенской, по виду приехавшей из города старухи. Продавцом (приказчиком) в лавке сидел Илья Филинов, младший сын Петра Степаныча Филинова, приятеля моего деда.
Илья Петрович сразу заметил меня, спросил: зачем я пришел?
– За чаем.
– Кому?
– Маме старой (так я звал свою бабушку).
– Спой песню.
– Какую?
– Любую.
И я спел.
Баба сеяла, трусила,
Ногу муха укусила,
Баба думала: клоп,
По ноге ладонью хлоп!
Илья Петрович мотнул головой, я пел не так, как бы ему хотелось, но в нашем доме никто не произносил непечатных слов, даже отец никогда не ругался.
– Поругай мать.
Не помню – ругал я свою мать или не ругал, допускаю: ругал. Допускаю потому, что дед, бабушка с самого раннего возраста внушали мне, что мать моя – не моя мать. Остроушка, молодка, беглянка – вот те прозвища, которые надолго прилипли к моей матери. Ее не любили, не любил ее и мой отец. Почему? По какой причине? Я уже говорил, что родительница моя была из бедной семьи. Росла без отца. Замуж вышла не по своей воле, ее просватали. Просватали в шестнадцать лет. Жизнь не складывалась, и не могла сложиться. В том доме, где предстояло жить моей родительнице, жило четырнадцать душ: дед отделил только старшего сына да выдал дочь,