ореха, пораскачивайся на толстых лианах позади Пагоды Шести Гармоний, лебедем проплыви по глади Сиху на восходе.
Прокапай мне до конца весь курс этой чистой радости… Не гони меня в мою несчастную, злую, отупевшую от боли страну, не заставляй меня быть взрослой, думать о какой-то прочной основе, вспоминать то, что казалось важным…
Тогда как важна только сама жизнь, вот в этот миг, в этом её вечном цветении и драме, с этими её китайскими воплями и харканьем на улице, с этими её каждый день сюрпризами, с её непознаваемыми небесами и настойчивыми приглашениями к Апокалипсису, непоправимая, неуловимая.
Плыть, плыть
…Ах ты, моя Eudora, старушка, ах, Eudora… – распеваю я и пью кровавую мери, вторую уже, лучшую, чем где бы то ни было. Кое-что этот бар знает обо мне, но сейчас я в порядке. Можно даже сказать – счастлива. Хотя и по-другому, чем тогда.
Мы сидим на веранде первого этажа. Eudora огромна и прекрасна, как лайнер. На крыше, на верхней палубе открытый ресторан, сад и печка с открытым огнём по центру; на нижней палубе – живая музыка, тесно, вечно все забито – вон те уходят вроде бы, пошли скорей туда – весело, накурено… а на веранде – скатерти, запах сигар, свечи, слегка буржуазно. Опять припустил дождь, капли скатываются по ткани навеса, здесь так свежо.
Роман заламывает руки, сотрясается в конвульсиях, вокруг собираются его миражи: Кимико материализовалась и мелькает в проходе, она то моложе, то старше, то в платье с голой спиной, то в короткой юбке. А вот его мать с равнодушным лицом проходит прямо сквозь него, вот бабушка-матершинница, стоит, подбоченясь, а Яна, психотерапевт, присаживается рядом. – Как я скучаю по ней, – кричит Роман Яне в ухо. – Сука, сука. Как достала со своими больными родственниками. Что ей этот камикадзе? – Дед Кимико действительно в войну был камикадзе, но его спас от смерти старший офицер: это не твоя ошибка, он сказал, ты живи. – Суки. Сколько можно умирать? Да сколько вообще можно жить? Ему восемьдесят пять. А на меня ноль внимания! – Мамаша фыркает в ответ. Бабка и вовсе по частям дематериализуется. Дольше всего висят в воздухе оскаленная нижняя челюсть и часть старческой заплывшей жиром шеи. Яна, позвенев браслетами, молча встает и уходит. Остальные призраки тоже расступаются. Из дальней двери в конце веранды среди свечей идёт, наконец, наша Кэтлин.
Кэтлин, это ведь ты? Изменилась, стала такая… сосредоточенная… И вопрос о Фреде останется незаданным – поверить не могу, такая чудесная была пара – ведь ответ мне прокричали её лицо и фигура, ещё издалека, это новое свечение, эти тонкие дрогнувшие – ты как, Кэтлин? – губы, эти прозрачные глаза, эти руки как две прижавшиеся мышки – вот он ответ, чего там.
– Вот. – Кэтлин протягивает мне мерцающий мешочек. – Я привезла тебе лаванду из моего родного города, из Мичигана. А что ты, кстати, делаешь на зимних каникулах? – У Кэтлин дёрнулись веки,