Даже мне не рассказываешь, а я почти ничего не помню. Только кусочек окна, из которого страшно дует. И еще почему-то есть очень хочется…
– Воспоминаниями о жизни в России я займусь самостоятельно, – отрезала наконец Стефания. – Эд, милый, ты не мог бы принести мне из каюты сумочку? Кажется, я забыла ее на столике. Пожалуйста!
Она настойчиво посмотрела на сына, и тот понуро поднялся из-за стола и, бросив на меня короткий взгляд, заверил:
– Я мигом. Сейчас вернусь.
Юноша ускакал, и Голубчик тут же ухватил Стефанию под локоток, заявив:
– Вот что, Свет, пойдем прогуляемся на террасу, пока не принесли горячее. Мне как раз нужно сказать тебе пару слов. Алена, извините нас, мы ненадолго.
Опершись на его руку – уж я-то знала, до чего это бывает приятно, – синьора проплыла на тускло освещенную разноцветными лампочками террасу. Я же, оставшись за столом одна, не нашла себе другого развлечения, кроме как покопаться во врученном мне саквояже. Старые газеты пахли пылью и лежалой бумагой. У многих журналов намертво склеились глянцевые страницы. Временами попадались тетрадные странички с короткими записями от руки: «19.09.1986. «Травиата» в Ла Скала. В президентской ложе был Бентино Кракси. После выступления прислал мне корзину белых роз».
Ни фига себе! Премьер-министр! Я продолжала лениво шарить по сумке и вдруг нащупала какой-то твердый прямоугольный предмет за подкладкой. Интересно, интересно, посмотрим. На глазах у изумленных официантов я почти нырнула головой в разверстую пасть саквояжа, отыскивая потайную «молнию». Угу, вот и она, родимая. Что у нас здесь? Может, забытый футляр с фамильными драгоценностями?
Однако во внутреннем кармане сумки оказалась всего лишь общая тетрадь в темном клеенчатом переплете, совершенно обычная – я сама в таких сто раз писала конспекты, – только очень уж старая, еще старее, чем остальной бумажный хлам. Страницы с побледневшими, почти стершимися клетками исписаны быстрым размашистым почерком. Я открыла тетрадь наугад и прочла:
Мне душно. Жесткий корсаж сценического костюма давит грудь, нечем дышать. Я судорожно дергаю золотистую тафту, мелкие металлические застежки царапают пальцы. На виски давит изнутри невыносимая тяжесть, кажется, если я услышу от этого человека еще одно слово, голова лопнет, расколется на куски.
В тесной, пропахшей театральным гримом и нафталином гримерной полутемно. Лишь маленькая лампа над зеркалом тускло мерцает. Развешанные на рейке под потолком платья шуршат и качаются в темноте, словно ожившие призраки. По стенам мечутся зловещие тени. Полумрак отливает багрянцем и темным золотом.
– Я даже рад, что ты узнала! Чего рыдаешь, актриса? Чего ты добиваешься? По-твоему, мы сможем жить втроем?
Я отворачиваюсь, отхожу к стене, подолы развешанных платьев гладят меня по волосам, скользят по лицу. Я больше не понимаю, не хочу понимать, что он говорит. Этот голос – низкий, хрипловатый, я знаю каждую его интонацию, каждый вздох и каждую паузу. Я помню, как этот голос шепчет, задыхаясь