не следует вовлекать в слишком горячие споры».
IV
Погода стояла сухая, теплая, и мы каждый день уходили вдвоем куда-нибудь за город. В лесу пахло уж осенью, но в полях густые зеленые озими и трава, местами скошенная вторично, обманывали глаза. Кругом все так ясно и тихо. Летучая паутина носилась по воздуху длинными тонкими нитями; головки репейника, изгороди, кусты и даже земля местами затканы были как сетью их золотистою пряжею.
– Бабье лето! – сказал я. – Знаешь ли, отчего оно так названо?
– Оттого, что не настоящее, – отвечала Ольга. – Все, что фальшиво, призрачно и эфемерно, все это у вас – бабье.
Выходка эта, несмотря на ее горький тон, обрадовала меня. В ней слышалось что-то, напоминавшее прежнюю Ольгу. Это был первый отклик ее на старый призыв, первая искра старого огонька, мелькнувшая мне из-под пепла. В надежде его раздуть я ухватился усердно за эту тему. Женщины, мол, виноваты сами, если о них сложился такой приговор. Бабство – типичная черта их характера. В них нет устоя. Они слишком дешево ценят себя. Они куражатся на словах, а на деле роняют себя самым постыдным образом и т. д.
– Это на мой счет?
– Да, если хочешь, пожалуй, на твой.
– Чем же я так уронила себя в твоих глазах?
Я отвечал, что для меня непонятно: как может женщина, однажды обманутая, не отвернуться сразу и навсегда от дома, из которого ей указали двери… Но не успел я выговорить, как уж раскаялся… Мы шли полями. Она отскочила от меня вдруг, как ужаленная, и, вся побледнев, прислонилась к изгороди. Упреки посыпались градом. Я злой человек!.. У меня сердца нет! Я никогда ее не любил! Что она сделала мне, что я решился так ее оскорбить?.. Кто выгнал ее из дома? Павел Иванович? Никогда в жизни!.. Она покажет мне все его письма. Павел Иванович не думал ее выгонять… Она сама его бросила… Павел Иванович, напротив, жалеет…
– Кто тебе это сказал?
– Фогель сказала.
– Опять эта Фогель?
– А тебе что? Что ты имеешь против нее?.. Фогель совсем иначе со мной поступила, чем ты. Фогель, чужая, приняла во мне больше участия, чем ты когда-нибудь во всю жизнь принимал. Она не обижала меня насмешками не отнимала надежды, как ты!
Вспышка эта, однако, скоро прошла. Ольга простила меня от чистого сердца, и мы вернулись домой рука об руку, в самом дружеском разговоре; но я наконец убедился, что дело ее неисправимо. Это была одна из тех несчастных цепких натур, которые, раз отдавшись, не в силах уже вернуть своей свободы. Она была вся, всею душою в прошлом, и худо ли, хорошо ли, прошлое для нее было все. Она не видела, не желала помимо его ничего, не могла понять счастья иначе, как она его раз поняла.
«Не может забыть, – думал я. – Живет неизлечимой надеждой и с этой надеждой состарится или зачахнет! Стоит ли мучить ее еще? И не умнее ли, не человечнее ли оставить при ней ее иллюзии? Допустив даже, что их и можно отнять, – не была ли бы эта жестокость напрасная и ничем не оправданная?.. Истина хороша только в той мере, в какой мы можем сносить ее безобразие. Но есть вещи до такой степени гнусные