этого…
– Однако, что-нибудь было, чего ты не хочешь сказать… Бьюсь об заклад, например, что у вас была речь о разводе… Была, конечно, я вижу уже по глазам.
– Ну да, была, сначала… Бедная Марья Евстафьевна сама в разводе, и потому с ее стороны естественно было упомянуть об этом.
– Что же, она советовала тебе решиться на это?
– Нет… впрочем, да, сначала, пока она не узнала, как я на это смотрю. Ей это казалось практичнее, с ее точки зрения, – она очень практичная… Но потом она согласилась со мной.
– Как же это у вас с нею было?.. Где?.. Расскажи уж, пожалуйста, все.
– Да так… Тут есть, недалеко от станции, постоялый дом… Я не знала прежде. Только вот раз как-то стою у окна и жду тебя. Смотрю, вдруг мальчик как из земли вырос – стоит совсем возле и смотрит прямо в окно на меня. С чего я испугалась, понять не могу, только меня вдруг всю так и бросило в холод. Когда это прошло, я спросила: чего ему?.. Гляжу, он протягивает записку. Записка была адресована мне, но состояла вся из трех строк: «Сейчас приехала, нездорова. Не беспокойте мамашу, придите запросто, посланный вас проведет к вашей кузине, Мария Фогель». В записке была ее визитная карточка. Имя немного смутило меня; я не могла припомнить: у Павла Ивановича такая куча родни. Потом оказалось, что это одна из Толбухиных. Я, разумеется, тотчас пошла, и мы свиделись у нее, в постоялом доме. Она мне сразу понравилась, такая милая! Но в этот день я оставалась у нее недолго из страха, чтобы маман не хватилась. Зато на другой поутру, сказав маман, что еду в Солотчинский, я вместо того просидела у Фогель до вечера… В тот же день, ночью, она уехала.
– О чем же у вас была речь?
– Да больше все обо мне и о моем положении. Впрочем, она говорила и о себе. Жизнь ее с мужем была ужасная. Муж приводил открыто любовниц к ней в дом. Конечно, она не вытерпела и решилась на все. На ее месте я то же бы сделала… Она ужасно дурного мнения о мужчинах.
– А ты?
– Ну, да ты знаешь, и я тоже. Мы спорили с ней о Павле Ивановиче. Она обвиняла его кругом.
– А ты?
– Я, разумеется, не могла оправдать его совершенно.
– Однако, оправдывала?
– Да, так, немножко.
– Что же, она согласилась с тобой?
– Не совсем. Но она допускает, что у него недурное сердце. Он ей, например, признавался, что ему жалко меня и что он за меня боится. «У нее, – говорит, – бедовый характер, и я боюсь, чтобы она с этим характером не додумалась там одна до какого-нибудь отчаянного дурачества».
– Какого же это дурачества?
– Не знаю. Фогель мне глухо об этом упомянула, и я тебе передаю не подлинные ее слова, а так только, около… Она вообще больше расспрашивала… Я читала ей письма мужа, и мы разбирали их вместе, чтобы решить, есть ли надежда.
– Что же, она находит, что есть?
– Да, впрочем, она не утверждала этого прямо, но я догадываюсь. Ты понимаешь, мы только что познакомились и не могли говорить совершенно открыто. Она, как кажется, не хотела сказать мне всего из страха, чтоб я не проболталась в письмах. Я тоже не могла ей признаться