ее стереотипы, отбрасывая ее предрассудки, устоявшиеся проблемы, приостанавливая в себе стихийно производимые ею душевные сдвиги и состояния, дивился действительному смыслу своего существования и тому, что оно свидетельски явило об окружающем собственной, так сказать, персоной.
В XX веке обостренно встала проблема места искусства в жизни, отношения «автор – произведение»[6] и в принципе самого существования автора. И не случайно роман Пруста есть одновременно роман как нечто, имеющее содержание, и в то же время роман о средствах понимания этого содержания и реализации личностного целого жизни в зависимости от искусства, то есть роман о романе, о человеке, пишущем роман.
Это второй момент, о котором я хотел сказать. Он состоит в том, что в XX веке отчетливо поняли старую истину: что роман, текст есть нечто такое, в лоне чего впервые рождается сам автор этого текста как личность и как живой человек, а не предшествует как «злой» или «добрый» дядя своему посланию. В этом смысле и оказалось, что литература, в общем, не внешняя (развлекательная или поучительная) «пришлепка» к жизни и что до текста не существует никакого послания, с которым писатель мог бы обратиться к читателям, а то, что он написал, есть то лоно, в котором он стал впервые действительным «Я», в том числе от чего-то освободился и прошел какой-то путь посредством текста, посредством труда слова. Существование действительного «Я» (которое я испытал и должен испытанное понять) не пред-дано движению, не пред-дано тексту, не пред-дано слову как выражению опыта. Мое свидетельство неизвестно мне самому, да и жизнь я не реализовал – до книги.
Если текст таков, то не случайно в этом смысле на рубеже XIX и XX веков общества смещались к рабству[7]. Нам известны те события, которые я имею в виду. Общества смещались к рабству, а художники смещались к тому, что я назвал бы героическим искусством. Одним из первых проблесков серьезного искусства на рубеже веков, почти религиозного (хотя эти художники не строили готических соборов и не писали античных трагедий, а делали нечто другое, но внутренняя задача была на это похожа), без всякого употребления слова «Бог» и без всякой религиозной конфессии, был, конечно, символизм. Не случайно он оставил такой значительный след в истории литературы. Я имею в виду французских символистов.
Его основной идеей была одна простая мысль, выраженная четко Бодлером, потом закрепленная уже технически у Малларме, – изменить жизнь. Имелось в виду не изменить жизнь внешними мероприятиями и социальными реформами, а зажить действительной жизнью и реализоваться тому, кто пишет поэму, пишет роман, симфонию, пишет живопись. Они отнеслись к искусству, то есть к созданию текстов, как к элементу и инструменту такого акта жизни, то есть с полной серьезностью (как и сюрреалисты затем пытались перенести его в гущу самой обыденной жизни).
Не случайно, что в русской литературе в этой связи случился забавный эпизод. Русская культура отличалась