призраком, душою Нью-Йорка, города, полного демонов. Вот и Лилит стала одним из них, пусть и с французским именем и с милой картавостью. Мама́ – француженка, журналистка, папа́ – американский фотограф с венгерской кровью, она – дочь богемного Green Village, дочь очень, и очень, и очень большого города, устремлённого в небо каждым своим небоскрёбом, – маленькая, утопающая в свитерах до колен, в спущенных гетрах, тугих кудрях, укутанная плотным дымом чего-то невыразимого. Она была его личным проводником по городу демонов – хрупкий Вергилий, на котором ты теперь круге?
Квартиру снимали толпой – студенческий общак по-американски, вольница в белых стенах. Быть бы им больничными, если бы не картины, фотографии, карточки – все же кругом творцы, креативцы, есть чем завесить белое и пустое. Сплошной art; нет, не ад. Он чувствовал себя среди них заблудшей овцой, ходил за нею на четвереньках, тыкался в колени, подставляя серую морду, тянул: «Бе-е». Смеялась. Никогда громко. Вообще все её звуки были тихими, скрытными, но исходили из такой глубины, что голова шла кругом.
Лили, Лили, Лилит, повеяло тёмным и душным. Как далеко удалось тебе залететь вместе со мной, как далеко удалось тебя увезти, тайно, скрытно, уводом. Сама не поехала. Не соглашалась ни на Москву, хотя ему предлагали тогда очень и очень хорошую работу – жили б сейчас в видовом пентхаусе на Садовом, или где там люди живут, такие, у кого всё хорошо, кому всё удалось, и вместо тёмных ангелов одиночества они привозят с собой из-за океана здоровых и весёлых невест из плоти и крови.
Нет, ты была не такой. Ходила по Централ-парку босая. Вот так – перешагивала парапет и разувалась, дальше ступала тонкой, белой ступнёю. Зимой старался там с тобой не бывать – невыносимо видеть белые ступни на мёрзлом песке дорожек.
А черепахи, помнишь – летом в пруду? Любила смотреть на них, сонных; они забирались на камни, ложились друг другу на спины – мал-мала-меньше. Живая пирамида, панцирные атлеты, так они загорали и сохли, пока какой-то одной, по обыкновению – нижней, не приходило в голову прохладиться. Тогда принималась шевелить лапами, напряжённо вытягивать из-под панциря морду и хвост, шипеть, хватая воздух со злостью, как собака, толкаться, и наконец всё летело к чертям, расползалось по берегу, а она победно плюхалась в воду и сразу – на глубину, пусть не жёлтая, но всё-таки субмарина.
Ты любила их, глупых, скользких. Смотрели часами. И сейчас отчётливо помню их, до скалдок на мордах. А ещё – улыбку твою и ладонь, зажатую в моих пальцах. Тонкую, будто ланцет. Скажи, ведь это ты и была, это ты уходила на дно, долго расшатывая нашу с тобой пирамиду, пока всё не полетело к чертям.
Рома открыл глаза, вздрогнув, как от удара: это в фильме кто-то шарахнулся с лестницы, а Любочка захихикала мелко, будто отсчитывала ступеньки. В тот же момент внизу, у сцены, открылась дверь, вошла тёмная сутулая фигура – Капустин покинул свой пост, слепо со света покрутился, разглядел их наверху и приземлился на крайнем в первом ряду кресле. Скучно ему в телик пялиться, паскуде, подумал