скажу,
что это вражда.
Ведь вражда —
это все-таки чувство.
Просто ей все равно,
все равно!
Это детская —
что ли —
жестокость.
Ну а сколько ей богом дано:
и талант,
и редчайшая тонкость!
Необычны
и странны черты.
Вдохновенно лицо ее выдумано.
Только бог ей не дал доброты, —
поленился на старости, видно.
Что ей строгих товарищей суд!
Черт возьми —
она самородок!
И ее,
восторгаясь,
несут
пароходы
и самолеты.
Если боль или радость вокруг —
ничего она знать не хочет.
Если мать больна или друг —
так же звонко она хохочет.
Но когда-нибудь
в тишине,
вынимая устало сережки,
вдруг припомнит она обо мне,
и глаза ее станут серьезны.
Загрустит,
головенку склоня.
Пусть грустит —
ее не убудет.
С этой женщиной у меня
никогда
ничего
не будет.
Первая машинистка
Т. Малиновской
Машинисток я знал десятки,
а быть может,
я знал их сотни.
Те —
печатали будто с досады,
Те —
печатали сонно-сонно.
Были резкие,
были вежливые.
Всем им кланяюсь низко-низко.
Но одну не забуду вечно —
мою первую машинистку.
Это было в спортивной редакции,
где машинки как мотоциклетки,
где спортивные и рыбацкие
на столах возвышались заметки.
И пятнадцатилетним мальчиком,
неумытый,
голодный,
ушастый,
я ходил туда в синей маечке.
Я печататься жаждал ужасно!
Весь чернилами перемазанный,
вдохновенно,
а не халтурно
я слагал стихи первомайские,
к Дню шахтера
и к Дню физкультурника.
Был там очень добрый заведующий,
мне, наверное, втайне завидующий.
Как я ждал того мига заветного,
когда он,
вникая замедленно,
где-то в строчке исправив ошибку,
скажет,
тяжко вздохнув:
«На машинку!»
Там сидела Татьяна Сергеевна,
на