вцепилась в нас.
Мертвая рука прошлого
ничего без боя не отдаст.
Но раздавят временное в крошево
тяжкою пятой своей века.
Мертвая рука прошлого,
все-таки ты – мертвая рука.
Второе рождение
Д. Шостаковичу
Нет, музыка была не виновата,
ютясь, как в ссылке, в дебрях партитур,
из-за того, что про нее когда-то
надменно было буркнуто: «Сумбур…»
И тридцать лет почти пылились ноты,
и музыка средь мертвой полутьмы,
распятая на них, металась ночью,
желая быть услышанной людьми.
Но автор ее знал, наверно, все же,
что музыку запретом не запрешь,
что правда верх возьмет еще над ложью,
взиравшей подозрительно из лож,
что, понимая музыку, всю муку,
ей, осужденной на небытие,
народ еще протянет свою руку
и вновь на сцену выведет ее.
Но обратимся к опере. На сцене
худой очкастый человек – не бог.
Неловкость в пальцев судорожной сцепке
и в галстуке, торчащем как-то вбок.
Неловко он стоит, дыша неровно.
Как мальчик, взгляд смущенно опустил
и кланяется тоже так неловко…
Не научился. Этим победил.
1963
Юрию Никулину
Всю жизнь свою мучительно итожа
и взвешивая правду и вранье,
я знаю: ложь в искусстве – это лонжа.
Труднее, но почетней без нее.
Паноптикум в Гамбурге
Полны величья грузного,
надменны и кургузы,
здесь, на поэта русского
уставились курфюрсты.
Все президенты,
канцлеры
в многообразной пошлости
глядят угрюмо,
кастово,
и кастовость их – в подлости.
За то, что жизнь увечили,
корежили,
давили,
их здесь увековечили,
верней,
увосковили.
В среду заплывших,
жирных
и тощих злобных монстров
как вы попали,
Шиллер,
как вы попали,
Моцарт?
Вам бы —
в луга светающие,
вам бы —
в цветы лесные…
Вы здесь —
мои товарищи.
Враги —
все остальные.
Враги глядят убийственно,
а для меня не гибельно,
что я не нравлюсь Бисмарку
и, уж конечно, Гитлеру.
Но вижу среди них, как тени роковые,
врагов,
еще живых,
фигуры восковые.
Вон там —
один премьер,
вон там —
другой