Делавэра, рекой. Арсенал, мэрия, а там уже и Томасово поле приветствует нас, едва ли не называя по именам.
Мы неслись сквозь заросли, встречали приятелей. Иногда я просто валилась на траву и смотрела на небо.
Казалось, над моей головой растянута карта всего сущего, и меня уносило прочь от смеха других детей в покой, которым я мечтала овладеть. Здесь можно было подслушать, как формируется завязь, как душа сворачивается и разворачивается носовым платком.
Я верила, что они – те люди – где-то рядом. До меня словно сквозь стену из кип хлопка доносился их шепот, их пересвистывания. Расслышать можно, но не разобрать ни одного слова языка, на котором они изъясняются, ни мелодий, которые они выводят.
Когда я возвращалась, все было так, как прежде, и я присоединялась к другим детям, и мы играли в “Море волнуется” и “Цепи-цепи, вам кого?” или, расхрабрившись, забирались в сарай и шугали ветками летучих мышей. А потом, по дороге домой, прежде чем перейти шоссе, я непременно кланялась кустам.
Томасово поле, Линда Смит Бьянуччи, 2002. Предоставлено автором фото.
Как-то днем меня послали в город одну. Я шла сама не своя от волнения, потому что решила спросить у старого торговца мотылем о полевом народе. Дети побаивались этого старика, но в определенном освещении он выглядел почти святым, вечным. Самый старый старик в самом старом доме – покосившейся хибарке, выкрашенной в черный цвет и ютившейся в глубине заросшего участка. На крутой крыше было написано по трафарету: “НАЖИВКА”. Какая бы ни была погода, старик в комбинезоне, белобородый, с длинными белыми волосами, нес вахту, присматривая за миром и за могилой своей жены, похороненной в тени за домом.
Я остановилась перед стариком. Кажется, я даже не задала вопрос вслух. Мой разум ошалело метался, никак не мог сладить с языком. И все же, возможно, одна-две фразы прозвучали. Старик ответил, качнув трубкой, не открывая глаз, даже не шевеля губами:
– Большой труд… Облака пасут…
Больше я не задавала вопросов. Слишком хрупким, слишком важным показался мне его ответ. Я просто дала деру, умчалась, чуть не позабыв сказать “до свидания”. На бегу я обернулась и помахала ему, и его глаза – открытые – встретились с моими, и в них сияло то, что можно назвать только величием.
Я не очень поняла, как это – пасти облака, но рассудила: профессия достойная, самая подходящая для меня. И стала высматривать этих пастухов. В любую погоду. Притомившись, задергивала окно и ложилась на кровать, но не засыпала, развлекалась, стараясь придумать пастухам имена, и при свете фонарика рисовала эскизы их плащей и обуви, а также облака, которые они называли своим домом.
И образ пастухов на этом сонном поле все-таки навевал сон. И я бродила среди них в зарослях чертополоха и терновника, и на меня возлагали не такую уж странную обязанность – всего лишь спасать мимолетные мысли, которые, будто клочки шерсти, застревают в гребешке ветра.
Амбарные танцы
Сознание ребенка, словно поцелуй в лоб, открыто