Николаевич поторопился увести глаза в сторону, опустился на край ванны, ссутулил плечи и предался безрадостным размышлениям. Что делать? Вот бессмертный вопрос русского интеллигента! И просто – русского. Или просто интеллигента. И кто чего теперь скажет? Насмешки, издевки… Какой кошмар!
Едва не опрокинув флакон с шампунем, Кизяков взял со стеклянной полочки у ненавистного, бессердечного зеркала сигареты и зажигалку. Закурил. Горький дым не принес облегчения, но мозги прочистил.
Привычно бросив окурок в раковину, а больше одной сигареты в день он себе не позволял, Валентин Николаевич тяжело поднялся и вышел из ванной. В коридоре открыл шкаф и принялся инспектировать свой гардероб на предмет, чем прикрыться сверху. Увы, на полке не было ничего, пусть даже мало-мальски адекватного погожим дням бабьего лета – ни самой завалящей кепчонки, ни какой-нибудь дурацкой панамы. В углу, убранная в целлофановый пакет, сиротливо лежала ушанка. Но в зимней шапке сейчас на улице не появишься – за сумасшедшего сочтут, аль за бомжигу бездомного.
«Может, я действительно – того? – подумал Кизяков. – Или это сон?»
Валентин Николаевич ухватил пальцами кожу на руке, оттянул, повернул, дернул и скривился от боли. Тут и покойник проснется. И все же он провел ладонью по голове. Гладко! Что же это делается, Господи?
Он с грохотом захлопнул дверцу шкафа и направился в комнату.
Открывшаяся картина повергала в ужас. Хотя, казалось бы, все обычно, все нормально: стенка, журнальный столик в виде бочки, два кресла, телевизор. Неприбранная постель тоже не могла быть причиной появления мертвенной бледности на лице Валентина Николаевича: особой аккуратностью он не отличался, частенько оставляя неубранными смятые простыни, скомканным одеяло. Однако взгляд Кизякова был прикован именно к тахте, долгие годы служившей ему ложем. Точнее, к подушке, которая была дисгармонично черного цвета.
Вообще-то наволочка была белой, ну, может быть, чуть пожелтевшей от бесконечных стирок. Но теперь ее подлинный цвет был неразличим под слоем волос, еще вечером украшавших голову Кизякова, а теперь устилавших подушку.
Лысый! Как бильярдный шар! За одну ночь!
С трудом переставляя свинцом налившиеся ноги, Валентин Николаевич подошел к тахте. Наверное, надо сходить за совком, за ведром. Он вздрогнул: в мусор? На глаза навернулись слезы, и, подняв лицо к требующему ремонта, в желтых разводах протечек потолку, он возопил:
– За что?!
В этой маленькой комнате эхо никогда не водилось – разгуляться негде, но Кизякову почудилось, что вопль его, многократно отразившись от стен, вернулся к источнику звука. «За что? За что?» – настойчиво интересовался кто-то невидимый и зловредный, явно получавший удовольствие от допроса и не ждавший ответа, который напрашивался: «За все хорошее».
До глубины души уязвленный несовершенством мира сего, в котором не было, нет и теперь совершенно ясно, что никогда не будет справедливости, не говоря уж о милосердии, Валентин Николаевич вытер набежавшую скупую слезу. За ней другую.
Как ни странно – хотя,