тому единственному занятию, которое для меня доступно: смотрению в окно. Это дело, впрочем, тоже совершенно бессмысленно: за окном туман, густой и предвещающий скорый апокалипсис – а может, апокалипсис уже прошёл, и я последний гигантский муравей, оставшийся в мире. Единственное, что я вижу: общежитие напротив. В нём всего одно окно, остальные наглухо заложены кирпичом – если учесть, что общежитие грязно-серое, можно предположить, что и тумана на улице никакого нет, а всё это просто одно огромное строение, и даже комната, в которой я нахожусь – тоже его часть.
Так вот, из этого единственного окна на меня тоже смотрят. Это не гигантский муравей и даже не ботинок, который вот-вот случайно раздавит меня – красивый мужчина за сорок, высокий и статный, со злостью и презрением в разноцветных глазах и напомаженными седыми усами. Хотя он вполне может считать себя муравьём или ботинком – я его не осужу. Он тянет ко мне руку – пальцы на ней тонкие и узловатые, с аккуратным маникюром – но не так, будто хочет меня ударить, а словно предлагает опереться о неё. Я покорно протягиваю незнакомцу свою лапку, перетаскиваю жирное брюшко на подоконник и падаю с него.
Разноглазый незнакомец пропадает, исчезают и оба окна: моё и его – пока я падаю, меня окружает только серость. Понемногу она темнеет, но делает это до того медленно, что падать мне надоедает. Бедная Алиса! Если её путешествие на дно кроличьей норы было столь же длительным и утомляющим, то нет ничего удивительного в том, что в конце концов девчонка свихнулась. На самом деле она упала не в нору, а в самый обычный колодец, где сошла с ума от одиночества, страшных звуков, отражённых от стен, и солнца, которое в полдень припекало Алисе макушку. Питалась она грибами и мхом, растущими на сырых стенах, запивала их водой, в которую сама же мочилась, болтала с разного рода слизнями, населявшими колодец. Когда спустя несколько дней её наконец достали, Алиса уже не узнавала своих родных. Это только в сказках бывают счастливые концы, а на деле всё довольно прозаично и грустно, и большинство поломок человеческого тела и психики, увы, не подлежат исправлению – таких людей списывают как брак.
Думая обо всём этом, разрушая в собственном сознании детские сказки и по-прежнему продолжая падать, я вспоминаю ещё, что меня так кстати тоже зовут Алисой.
Тьма вокруг меня становится беспросветной: я не могу различить кончиков своих пальцев, хотя по ощущениям машу ими перед носом. С глухим стуком приземляюсь на задницу, поднимаюсь, чтобы «осмотреться» на ощупь, и тут же меня ослепляет прожектор.
– Встать! – громогласно и властно требует некто, судя по голосу, дядя. – Суд идёт.
Прожектор всё ещё слепит: я не могу ни открыть глаз, ни поднять головы, чтобы удостовериться, что это действительно мой дядька, и что мы оба зачем-то оказались в суде. Но я покорно поднимаюсь, потому что говоривший был судьёй и постучал после слов своих молоточком, а ведь всем известно, что если постучать молоточком после своей реплики, то она непременно