вход со двора, спросите меня. И Шурка вновь стал старостой, которого мы знали и любили. Раньше, в партийный период, он мог запросто помочь любому из нас: замять неприятность, пристроить сына-дочку в институт, организовать «жигули» без очереди, мог даже квартиру пробить. И помогал, ничего не скажешь. Только как-то не очень хотелось обращаться к нему за помощью. А сейчас, когда возможности его донельзя сузились – он мог всего-то камеру без очереди залатать, – мы буквально не вылезали из его мастерской, ездили из центра к черту на рога в Вешняки, к самой кольцевой, словно не было в городе других баллонных мастерских.
Любо-дорого было смотреть, как он, посвежевший, скинувший десяток килограммов и лет, ворочал тяже-ленными колесами, волосатыми своими лапами орудовал монтировкой, как покрикивал на интеллигентных клиентов: ты бы, хозяин, протер свои колеса, я ведь тоже пусть простой человек, а пыль глотать не хочу. Приедешь к нему со спущенной шиной, а он тотчас же объявляет перерыв на обед – очередь пикнуть не смеет, – запирает двери, ставит чайник на плитку, сыплет заварку от души. Потреплемся всласть, а Шурка между делом и колесо тебе починит.
Если у кого случался непорядок с колесами, к нему ехали в будни после работы, благо мастерская была открыта допоздна, а уж в субботу к Шурке было настоящее паломничество. Однажды, прикупив новые шины, я позвонил ему, чтобы сговориться на выходной – подъехать и сменить резину.
– Я теперь в субботу не работаю, – каким-то постным голосом сказал Шурка.
– Давно пора, – согласился я с ним. – А то наши совсем тебя заездили. Знаешь что, тогда я завтра приеду к тебе домой, во дворе резину и поменяем. Договорились?
– Да нет, – ответил Шурка. – Я теперь по субботам вообще не работаю. Но ты все равно приезжай. Поговорить надо. А резину я тебе на неделе сменю.
Я приехал. Дверь открыла Рита, мы расцеловались, а потом она показала рукой куда-то в глубину огромной райкомовской квартиры и покрутила пальцем у виска.
Шурку я застал на кухне, он сидел за столом в халате, из распахнутого ворота выбивалась бурая шерсть. Он глянул на меня поверх сидевших на кончике носа очков, и что-то неожиданное в его облике, что-то старозаветное, остро противоречащее его, Шуркиной, сути остановило меня на полуслове, заставило остолбенеть с разинутым ртом. Боже, на густой его шевелюре, на жесткой меховой шапке, которая покрывала несуразно большой его череп, сидела еще одна шапочка – крохотная черная шелковая ермолочка, приколотая к волосам женскими заколками.
Да, Шурка сидел субботним утром за кухонным столом в кипе и, как правоверный еврей, читал Пятикнижие Моисеево. Перед ним лежала раскрытая книга, двуязычное издание: на левой странице текст на русском, правая страница испещрена загадочно прекрасным орнаментом иврита. Шурка читал Тору.
Итак, Шурка стал евреем. Его объяснения, где он выискал семитские корни, звучали как-то неубедительно, по крайней мере для меня: уж я-то хорошо знал его маму и папу – там евреи