нам! – Шурка снова налил, теперь уже в три рюмки, наплескав коньяка на скатерть.
Шурка всегда отличался глазомером и твердостью руки – я понял, он изрядно набрался.
– Ну, мальчики, давайте еще раз за встречу, – сказала Рита, усаживаясь за стол, и подняла рюмку.
Мы потянулись друг к другу, чтобы чокнуться, но тут Шурка внезапно поставил свою рюмку на стол, вскочил и, не сказав ни слова, выбежал из кухни.
– Сумасшедший… – успела проворчать Рита, а Шурка уже снова был около стола, с той самой картонной коробкой в руках.
– Постойте, постойте, так нечестно, без него нельзя… – бормотал он, разрывая шпагат на коробке. – Вот так, вот так… И ему нальем, обязательно нальем.
Мы с Ритой безмолвно наблюдали эту инфернальную сцену. Шурка распутал наконец шпагат, прислонил к стене коробку и сорвал с нее крышку. Мы смотрели на скелет, тот без особого интереса смотрел на нас. Шурка тем временем бросился к буфету, достал еще одну рюмку и, вернувшись к столу, плеснул в нее коньяку.
– Вот теперь давайте выпьем. Все вместе. За встречу. За удачу! – строго сказал Шурка. И мы не посмели возразить ему, ибо знали: когда он в таком состоянии, перечить ему нельзя.
Опрокинув свою рюмку, Рита извинилась передо мной и отправилась спать, а напоследок, уже на пороге кухни, показала на Шурку и покрутила пальцем у виска. И мы остались с Шуркой вдвоем. Нет, втроем: из глубины квартиры, цокая когтями по полу, пришел ризеншнауцер Жора с огромными некупированными ушами и, глубоко вздохнув, улегся у Шуркиных ног. А если быть совсем точным, то вчетвером, потому что скелет по-прежнему стоял в коробке у стены и смотрел на нас. Мне казалось, что смотрит он вполне дружелюбно, порою с некоторым даже любопытством. Впрочем, тут надо сделать скидку на выпитое.
Мы еще пили, но почему-то становились все трезвее и трезвее. Такое бывает, когда разговор за столом длится далеко за полночь и собутыльникам есть о чем поговорить.
Собственно, говорил один Шурка. Жора тихо посапывал, временами он подымал большую лопоухую голову и, убедившись, что все на месте, снова задремывал. Скелет, как и положено ему, не шевелился и был безмолвен. А я, разинув рот, слушал Шуркины байки.
Шурка – гениальный рассказчик. Думаю, главное объяснение его блистательной партийной карьеры, прерванной ради диссидентства и эмиграции, – хорошо подвешенный язык. Разумеется, были и другие немаловажные факторы: колоссальная энергия, способность к мимикрии, физическая мощь, – но главное все же язык. Шурка умел нести полнейшую околесицу так, что его слушали развесив уши, а он размашисто вешал на них лапшу своего краснобайства. В уже далекие счастливые банные времена он мог произнести часовой монолог – о пользе обрезания, или о внешней политике, или о достоинствах того или иного нашего государственного деятеля, или о рисунках шинных протекторов, или о сионизме, – и все забывали, зачем пришли: самые заядлые парильщики слушали его и даже не отлучались погреться. Он мог безжалостно исказить общеизвестные факты, перепутать