Университета угнетенных женщин Востока, и, чтобы его не пугать, не стал посылать повесток, просто узнал, когда у Пушкарева “окно” в расписании, и поехал в институт.
Устроился он в кабинете секретаря парткома. Ерошкин желал, чтобы с самого начала всё выглядело официально и даже формально, дабы потом никто не смог обвинить его и Пушкарева в сговоре. Ерошкин знал, что у него немало врагов, тех, кто уверен, что с помощью Веры, ее оружия, к которому партия напрочь не готова (ведь пролетариат никогда и нигде не вел дневников) белогвардейцы подготовили удар в спину революции.
Подобные выступления уже были, и Ерошкин понимал, что ходит по лезвию ножа. Пока ему везло, но он видел, что партии эта его игра может показаться чересчур тонкой. А что, если партия скажет, что так везде и всегда действовала контрреволюция, это ее средства, ее методы? Рабочему классу пристала другая тактика, совсем другой – открытый и честный – бой: конная атака, атака лавой, как действовал в Гражданскую командарм Буденный. Счастье, что Сталин пока не велел их трогать, сказал: пусть работают, а там посмотрим.
Раньше Сталин тоже действовал, как Буденный, или, вернее, Буденный действовал, как Сталин, но теперь он чаще и чаще задумывался о будущем. Ему нравились Верины сказки, и что следователи, ведущие дело Веры, их понимают, устраивало.
Сталин всеми силами хотел перестать быть для народа революционером, выйти наконец из тени Ленина, встать в ряд тех, кто раньше, до Ленина, был в России хозяином. Он хотел сделаться среди них своим, а там они бы уже посчитались, кто и как правил Россией, кто и сколько ей дал. Сначала среди ее прошлых правителей и правительниц он был бы самым малым и последним, они бы кривили на него носы, не хотели садиться за один стол, а дальше он бы посмотрел кто – кого; как говорится, и последние станут первыми. Он бы посмотрел, посчитал, кто больше – не он или Ленин, а, например, он или Петр. Народ, который в конце концов один всё решает, народ еще скажет, кто из них был большим благословением для России.
Это, конечно, Веру защищало, что Сталину нравились ее идеи, но идеи можно было взять и без Веры; можно было взять идеи, а Веру сдать. Сталин это делал много раз, и всегда получалось хорошо. Сейчас Ежов предлагал то же самое, и Сталин колебался: сегодня соглашался, назавтра снова не соглашался, во всяком случае, ни Веру, ни ее следователей пока не тронули. Сталин ценил, что они понимали, что революция – время решающей схватки сил добра и сил зла – в прошлом, осталось только добро – он, Сталин. Ведь само зло – всего лишь недостаток добра.
Через пять минут после конца занятий в кабинет постучался Дима, Ерошкин пригласил его, представился и сразу же начал успокаивать, объяснять, что ничего особенного не произошло, волноваться не о чем. Дело меньше всего касается самого Пушкарева, но помощь он может оказать неоценимую. Дима выслушал всё это, улыбаясь, сказал, что раньше ему уже приходилось помогать органам, причем, насколько он знает, им были довольны. Конечно, он и сейчас сделает всё, что в его силах.
Когда