Если бы я был один, я бы не стал сопротивляться – Сибирь для меня даже желанна. Но бесчестно было оставить своих людей, видевших во мне и барина, и своего предводителя одновременно. Когда начался штурм, я велел стрелять из двух старых отцовских пушек и идти в атаку, а всем, кому удастся вырваться из окружения, спасаться как кто сможет.
Солдат вели два офицера. Одного убило ядром, второго я заколол в схватке. В суматохе моим людям удалось скрыться. Я тоже спасся. Но той же ночью открылась моя рана, я бродил по лесу, преодолевая страшный жар, пока не потерял сознание. В себя я пришел на чердаке флигеля тетушки барона Дельвига… Рана моя, затянувшаяся без должного лечения, а потом воспалившаяся, едва не унесла меня в мир иной, куда я сам потом подумывал отправиться по собственной воле, с жгучим стыдом вспоминая все, что я сделал за эти полгода.
Более всего проклинал я собственную глупость и безумие, называемое в романах словом «любовь», и ту, которая стала причиною затмения моего рассудка. Обряд, совершаемый бородатым священником под заунывные песнопения, оказался для нее важнее клятв, да и жизни того, кому она их давала. И если уж обряд сей так священен, зачем она ответила «да» на вопрос по обряду этому задаваемый, то есть лгала – ведь не любила же и никогда не полюбит она князя Верейского!
Чувство, с коим Владимир Дубровский почти выкрикнул последние слова, дало повод Александру Нелимову предположить, что тот не совсем освободился от страсти, им же на словах проклинаемой.
– Впрочем, что винить ее, – продолжал Дубровский, – разве не сам виноват я во всем? Кому не известно легкомыслие женщин? Кто не знает, что они – источник всех бед и зол? Отец мой советовал мне обратиться за правдой к императрице. Бедный старик мой принадлежал к тому поколению честных провинциальных дворян, которые верили в святость высшей власти. Я же вырос в Петербурге и служил в гвардии. Имея глаза и уши и способность мыслить, мне никогда бы и в голову не пришло искать правду при дворе. Слишком многое, даже против желания своего, я видел и слышал и был способен понимать.
Отцы наши, воспитанные в другое время, имели счастье жить, веря в манифесты. Мы, их дети, уже не в силах заставить себя искренне верить в то, что распутная женщина, вместе со своим любовником убившая мужа, и безо всякого на то права занявшая его место на троне, – матерь отечества. Мы можем пить шампанское, весело гулять с французскими актрисами, маршировать на парадах и даже, наверное, смело идти в бой по приказу своих командиров. Но в бой я и мои товарищи по полку пойдут не потому, что считают себя обязанными исполнить долг перед царем и отечеством, а чтобы не показаться позорным трусом. А если гвардии объявят отправку на юг, то возможно и неповиновение и бунт. Никто из моих прежних товарищей не видит свой долг в том, чтобы сложить голову, потому что очередному любовнику императрицы вздумалось покрыть себя лаврами покорителя оттоманов.
А ведь если бы отец мой был жив и здоров и отправился бы в столицу добиваться