был темным – они летели в полярную ночь.
Самолет не отапливался, громко дребезжал металлическими лавками, в щели задувало и вскоре все – на борту было человек двадцать – стали основательно подмерзать. Поглядывали друг на друга, стучали по коленкам и бокам, терли щеки.
Через полчаса после взлета вышел второй пилот в унтах, меховых штанах и меховой куртке. В руках – бидончик. Глаза поблескивают весело, видно, сам уже принял.
– Спирт! – показал бидончик и крышку от него, как стакан. – Холодно будет!
– Хороший? – спросил дрожащий женский голос.
– Первостепенный спиртяга – как антиобледенитель получаем! Девяносто пять градусов!
Пассажиры, трясущимися от холода руками, брали «рюмку». Спирт был неразбавленный, у непривычных женщин скручивал лица в страшные гримасы, пучил глаза и широко раскрывал рты, закуской была большая, разрезанная на дольки и уже побелевшая от мороза луковица. В самолете было минус сорок, не меньше.
– Нам нельзя, – конвоир хмуро закачал головой, нечаянно объединяя себя с Горчаковым.
– Да куда он отсюда денется? – улыбался спокойно пилот, наливая в крышку. – Еще два часа лететь! Давай!
Конвоир строго покосился на соседей, заглянул в крышку и осторожно взял ее толстыми меховыми варежками. Горчакову так и не дал.
Георгий Николаевич мерз, но как будто и не очень. Задремал даже, вспоминая колымские зимы, когда зашкаливало за шестьдесят. На Колыме холодно было всегда – в жилых бараках, на разводах, в шахтах, но особенно, когда перевозили машинами или в медленных тракторных санях. Однажды его везли полярной ночью в открытом кузове грузовика. Он не был готов к дороге – бушлат изношенный, плохо простеганный и со сбившейся ватой, такую же ватную ушанку продувало насквозь, на руки он намотал какие-то тряпки, но не было валенок, на нем были ЧТЗ[77] на резиновом ходу… Ехали долго, тогда-то он и понял, что холод тяжелее голода, голод можно выносить много дней, к голоду даже можно привыкнуть… он окоченел до безразличия, а возможно, уже и начал замерзать, но продолжал чувствовать холод. По ночному небосклону полыхало зеленоватое полярное сияние. Оно было такое большое, что даже голову не надо было задирать. Он просто глядел на причудливо льющиеся и вибрирующие сполохи и благодарил за них, и прощался с этим миром, даже, ему это хорошо помнилось, думал про себя, что замерзнуть это неплохо. Еще лучше было бы уснуть и замерзнуть, но он не засыпал. Его везли в расстрельный лагерь на Серпантинку… оттуда не возвращались. Ему в очередной раз повезло – он не доехал до Серпантинки, конвой решил, что он замерз и оставил его возле маленькой придорожной комендатуры… Дальше он не помнил, должно быть он «ожил» и какая-то добрая душа затащила его внутрь и отогрела. Он очнулся в больнице с тяжелыми обморожениями, а там повезло с доктором, который не стал ничего ампутировать. Он болел почти три месяца, а потом еще столько же кантовался в лазарете помощником.
В иллюминаторе