еще ну?
– Да.
– Раз да, значит, ты тоже поэт. Значит ты, брат, тоже гениальный поэт.
При этом один друг держал мясистые щеки другого в ладонях и смотрел так, как будто хотел поцеловать, да стеснялся. Второй, полный, красный и с усами, не делал попыток вырваться, но конфузливо косился вбок.
– Брателло, я скажу тебе секрет, брателло. Я без этих. Стихов. Я могу быть гениальным поэтом без стиха? Ну, без единого стиха?
– Запросто. Ты… должен… понять… что ты… гений. А там напишется. Запомни – отныне ты гений. А все они – мусор. Ветер мусорный. Шваль. Про них забудут, а наши имена будут жить в веках, брателло. Я тебе сказал, как гений гению.
– В веках – задумчиво повторил Ларенчук. Меньше всего он рассчитывал, что его имя будет жить в веках. Он был уверен, что его забудут через два дня после того, как засыпят могилу. Но раз такой известный и знаменитый человек утверждает, что лучше не спорить. Ему видней, в конце концов.
И Ларенчук, в чьем пьяном мозгу вихрем летели обрывки мыслей, песен и образов, соглашался – все-таки, что не говори, но с гениальным поэтом не каждый день пьешь. Все больше с алкашами, хотя они, можно сказать, тоже в чем-то гении.
– Ладно, брателло, дай пять. У-го-во-рил. В веках так в веках.
– Приехали, хении – через плечо бросил водила. – расплачивайтесь и валите, а то стекла уже запотели.
Легко сказать – валите. Страшная смесь, булькающая в желудках, валила с ног надежней, чем бита по затылку – но не валится же, в самом деле, двум гениальным поэтам прямо в бурую, перемешанную с реагентами снеговую московскую кашу? Пуськов, поддерживаемый мощными руками новоиспеченного поэта, греб всеми конечностями, метр за метром двигаясь к ему только одному известной цели. Они падали и снова поднимались, ползли, поднимались и падали – пока мир, превратившийся в странные, накладывающиеся друг на друга картинки, не закрутился в смазанном вихре и не померк.
Это было пыткой, настоящим инквизиторским издевательством – изощренным, продолжительным и жестоким. Вбивать в больную голову ржавые гвозди… они гулко входили в черепную кость, и больному сознанию Ларенчука казалось, что вся бедная голова утыкана торчащими шляпками. От каждого гвоздя расходилась, как круги по воде, боль, расцвечивая темноту странными светящимися кольцами.
Ларенчук не выдержал и зарычал – звонкие удары по гвоздям прекратились, но через полминуты блаженной тишины ударили настоящей очередью. И рев, который Лавренчук издал, на сей раз результата не принес. Щелчки стали чаще и четче, и низкий мужской слегка скрипучий голос произнес.
– Вставайте, мой дорогой друг. Мне кажется, что мы вчера с вами хватили лишку. Это несвоейственно мне… и, я очень надеюсь, это несвойственно вам.
– Эээээммм…
– Мне тоже нехорошо. Как может быть хорошо поэту, когда злобная клака троллей хочет отсрочить наступление Золотого века Поэзии?? Когда банды разнузданных хамов чернят, топчут и рвут все святое, что человечество