хорошо! – воскликнул Исаев, и это восклицание можно было истолковать так: ну вот теперь-то мы за тебя, голубчик, возьмемся!..
Он дал прочитать и подписать протокол сперва Володе, потом мне. Я прочел. Слово «никогда» в моем последнем ответе было написано раздельно: «ни когда». Мы оба расписались. Володю увели.
– Ну что ж, Николай Михайлович, будете сидеть, – неожиданно мягко и как бы с сожалением заговорил со мной Исаев: дескать, я тут ни при чем, пеняйте на себя.
Я молча пожал плечами.
– Пойдемте, – сказал Исаев и, выйдя в коридор, потрепал меня по плечу: – Подумайте, Николай Михайлович, молодой светлой гала-вой и… бросьте вашу спесь!
Затем он отдал распоряжение отвести меня обратно в камеру.
В камере вокруг меня сгрудились самые близкие мои друзья: Беляев, Никольский, Гедройц, Брауэр, Коншин, Яша Розенфельд, Ваня Кондратьев и те, с кем я был не так уже близок. Выслушав меня, все в один голос сказали, что дело мое подходит к концу, что после очной ставки меня на допрос, по всей вероятности, таскать уже не будут, что я «сорвал» следователю очную ставку, что я и себе, и моему одно-дельцу облегчил положение, что по канве нашего дела следователю при всем желании особенно замысловатых и ярких узоров не вышить и что дадут нам, судя по всему, не много.
Судьба потом ни разу не свела меня ни с кем из сокамерников. Все, наверно, погибли в разное время и от разных причин… А как бы мне хотелось встретиться с наиболее близкими мне – доктором Беляевым, Юрочкой Никольским, Яшей Розенфельдом, Адольфом Самуиловичем! Не наговорились бы…
Эту ночь я спал спокойным и легким сном…
Свет в камере горел всю ночь. Читать надоедало, а засыпал я с трудом, и чего только, лежа на нарах, бывало, не передумаешь, кого из родных и знакомых не вспомнишь!
Признаться, я боялся концлагеря. Боялся, что не вынесу физического труда. А еще боялся, что там не будут давать книг и журналов. И без Художественного театра я не мог себе представить свою жизнь.
Неожиданно вспомнился мне давно позабытый сон раннего моего детства: я у себя в саду, собираю малину. Оборачиваюсь, – на меня, притаившись в самой глубине малинника, ой какими страшными глазами смотрит чужой человек и вот-вот бросится на меня!.. Теперь мне казалось» что этот человек похож на Исаева.
И так же внезапно я вспомнил, что еще раньше тетя Соня как-то гадала мне по моей руке – руке пятилетнего ребенка – и нагадала, что, когда мне будет лет двадцать, я заболею опасной болезнью, такой опасной, что врачи откажутся лечить меня, но что я все-таки выздоровею. Теперь мне думалось: вот она, эта болезнь! Только поправлюсь ли я? Выведет ли меня из темницы «мой» святой, освобождающий от «уз и пленения», – Николай Чудотворец, к которому я особенно часто обращался с «умной» (мысленной) молитвой на сон грядущий?..
Разные мысли лезли мне в голову по ночам.
До ареста при мне было много разговоров и рассказов о ГПУ – начиная с 1923-го года, когда я впервые услышал поздно долетевшее до Перемышля «Яблочко» уже в новой, нэповской редакции:
Эх, яблочко,
Куда котишься?
В ГПУ попадешь —
Не воротишься…
Но все-таки я не представлял себе размаха, какого достигла