романтическое приключение. Очистительная гроза была неизбежна; как ни восхваляй «Россию, которую мы потеряли», а все же повсеградный хруст французской булки не мог заглушить «Интернационала». При всем трагизме цареубийства и братоубийства сама по себе революция была лишь половинкой беды. Настоящая беда в том, что ее так и не сменила реакция. Наступления реакции ждали и люди начитанные, знавшие судьбу прошлых смут, и граждане попроще – те, кто еще надеялся пожить человеческой жизнью. Но, увы, большевики не проиграли гражданскую войну. Их не свалили ни кронштадтские матросы, ни тамбовские крестьяне.
Последний шанс на реакцию был упущен в конце 1920-х годов: вопреки надеждам сменовеховцев и страхам поэта Маяковского, нэп не переродил советскую власть в буржуазном духе, фарфоровые слоники с комодов хорошеньких комиссарш не пошли на штурм Кремля. Именно на это время приходится созревание Сталина как политика: из заядлого спорщика на шумных толковищах Политбюро и ЦК он превращается в одинокого вождя с трубкой, постепенно обрастающего армией бронзовых и каменных двойников.
Сталинско-антисталинские споры, до сих пор пылающие у нас и по юбилейным поводам, и без таковых – это разговор не о личности Сталина, не об эффективности его «менеджмента» и даже не о «миллионах расстрелянных» – многих ли волнуют чужие могилы? Это прежде всего разговор о судьбе интернациональной химеры – советской элиты, образование и распад которой составляют, может быть, главное содержание нашего XX века.
Самый страшный грех Сталина перед этой элитой заключается в его простодушии, то ли искреннем, то ли наигранном. Он, кажется, принял за чистую монету слова Ленина о том, что «каждая кухарка может управлять государством» – и организовал массовые «ленинские» (а на деле, конечно, сталинские) призывы в правящую партию, натащив в нее, как мы бы сейчас сказали, «Уралвагонзавод» и всяких «Свет из Иванова», которые тут же стали теснить старую гвардию – языкастых публицистов, пообтершихся в Америке и Европе. Он слишком серьезно отнесся к догмату о национализации средств производства. Отсталый кавказский семинарист не захотел понять простой двухходовки: сначала мы национализируем активы, а потом их приватизируем, но только в свою, революционную пользу.
Троцкий обвинял Сталина в попытке «российского термидора» – и был, как водится, в корне неправ, ведь термидор означал конец террора, тогда как у Сталина были совсем иные планы. «Сам ты термидор», – мог бы сказать ему Сталин. Левая фраза, которой щеголяли троцкисты, не должна вводить нас в заблуждение – мы еще помним перестроечную борьбу с бюрократизмом и привилегиями, помним лозунг «Больше света, больше социализма», под которым остатки социализма успешно рушились. Если бы партийная оппозиция победила в конце 1920-х, то логика развития (отказ от построения социализма в одной стране и постепенное разочарование в перспективах мировой революции) неизбежно привела бы новых хозяев России к превращению в класс собственников.
У нас могли